БЕСЦЕРЕМОННЫЙ РОМАН
Шрифт:
19
На углах застыли золотые подсвечники и, прижавшись к ним, придавленные почерневшей сломанной подковой деловые бумаги; дальше громоздились таинственные стопки книг, рядом – хрустальный письменный прибор, перья, заранее обточенные дворецким, толстые палочки оплывшего сургуча, табакерка, нож, мелкие семейные сувениры, и между всем этим проступала веселая зелень сукна и на ней цвели багровые пятна чернил; в центре – сдавленный аккуратностью и громоздкой деловитостью, окруженный меланхолическим блеском огней портрет государя.
Все хорошо изученное еще в
Но дворецкий успевает до прихода Наташи уничтожить все следы пребывания в кабинете сиятельного гостя.
Тряпочка, щеточка, несколько бережных движений – и опять тусклый блеск хрусталя, игра камней и традиционный порядок.
Сегодня Наташа в кабинете давно… Сидит в глубоком кресле и устало щурит глаза…
Устала от тревожных снов, объяснения которым не найти ни в одном толковом соннике, от новых мыслей, от всего нового, что ворвалось в ее спокойную жизнь. Вот она – возвещенная сентиментальными романами Ричардсона и Карамзина запретная и сладостная любовь.
Неожиданно за дверьми шаги и голос отца.
Наташа вскочила, испуганно оглянулась и бросилась за пузатый шкаф, вся сжалась, слилась с притаившейся в углу темнотой.
В комнате – топот, скрип кресла и басок Голицына:
– Садитесь… Садитесь, господа!.. Нам необходимо поговорить о весьма и весьма серьезных делах… Государь на воскресенье назначил подписание договора, и мы должны как самые близкие к государю люди остановить неизбежное…
– М-да!.. Но как остановить, Александр Николаевич?
– Вот за этим и собрал я вас в моем доме… Алексей Андреевич, вам первое слово для мудрого совета.
Аракчеев гулко откашлялся.
– Что говорить, беда! Государь, как ни тяжко об этом думать, заболел, душевно окачурился! Столько лет твердо на посту выстоял и вдруг – едал. Видно, тревоги последних лет неизгладимые следы в его сердце отметили. А тут еще каверзы всякие…
Аракчеев выдерживает паузу. Вспоминает бумагу, спрятанную в железный ящик, и новые сведения от своих агентов.
«Сказать, что ли, про заговор? Нет, не скажу! Вернее удар будет. Двойной удар!»
– Какие ж это каверзы? – любопытствует Голицын.
– Ну, хоть француза этого взять… Гнет свою линию! Не удастся реванша у Бонапарта взять… А совета государю преподать нельзя… рассеян очень! (Не забыл, как Александр из кабинета выгнал). От мнительности болезненной все планы и советы им отвергаются и явные безрассудства довлеют в его поступках. Ох, владыко мой, тяжко, тяжко, но надежду на просветление воли государевой нам оставить придется… Бог мне судья, но царь-батюшка за поступки свои не ответственен более…
Голицын вздрогнул.
– Что ж, – проговорил он, заикаясь, – ужели… ужели Михайловский замок повторить придется?
Выдохнул эти слова и побледнел.
– Господи
– Но, Алексей Андреевич, ведь много же путей есть, нельзя напролом идти!
– Есть только один… опасный, но есть! И нам придется путь этот избрать.
Наташе за шкафом душно, кровь в голове бьет курантами: шепот Аракчеева давит, давит Наташу к вощеному полу.
20
Роман только в карете догадался спросить:
– А разрешите, сударь, узнать вашу фамилию? Дела государственные память весьма притупляют.
За стеклами роговых очков шевельнулся радостный огонек.
– Член Академии наук, камергер двора Никита Петрович Владычин…
– Владычин?!..
…Орловская владычинская усадьба… Гостиная с приземистыми белыми колоннами, между ними в тяжелых резных рамах – предки. Память, много лет не возвращавшаяся в фамильную галерею, услужливо и поспешно отыскивает среди портретов полного мужчину с камергерским ключом в руках, рядом стол со свертками географических карт и пузатый глобус… Но портрет должен был передать не только черты почтенного предка – художник заботливо придавил стопку фолиантов на столе бюстом императора Александра, а темный отворот мундира украсил двумя значительными угловатыми звездами… Никита Петрович! Да, да!.. Разница только в очках – на портрете их не было, и, с минуту пристально посмотрев на соседа, Роман откинулся в угол кареты, точно прижавшись к пестрому жилету отца, когда тот брал маленького Романа на руки и носил по низким комнатам орловской усадьбы… Отец рассказывал о людях, тех самых, кто с пыльных полотен Рокотова, Левицкого, Кипренского следили новую жизнь тусклыми глазами… Так вот оно что! Родственник! Не просто чудаковатый русский вельможа, чуждый и незнакомый, сидит с ним рядом в карете, а родной, и если уж на то пошло – самый «родной» ему человек в этом перевернутом времени.
Граненые хрусталики люстры слабо звенят, когда с хор проносится густая волна голосов. Потные верзилы из соборного хора, сглатывая колючие кадыки, старательно выводят величественные, громоздкие строки Бортнянского. Суетливый регент, маленький и чрезмерно вдохновенный, отчаянно волнуется – но хор спокоен, мужчины замолкают вовремя, и звонкие, как сухие липовые дощечки, голоса смолянок подхватывают и бережно доносят до конца аккорды витиеватой фуги.
Дьякона прилежно чадят кадилами, их возгласы тушат шепот толпы и устанавливают божественный правопорядок в занятом под священнодействие зале.
Перед зажженным образом богородицы низенький протоиерей меланхолично цедит слабогрудую молитву; ему так хочется оглянуться, рассмотреть этого самого французского князя, который стоит посередине зала на небольшом бархатном коврике, но старый служака господа бога – только покорный раб своих профессиональных обязанностей, и любопытство даже не убыстряет привычной размеренности его чтения.