Беседы об архивах
Шрифт:
К цитированным нами воспоминаниям избраны эпиграфом строки бунинского стихотворения!
Молчат гробницы, мумии и кости.
Лишь слову жизнь дана.
Из тьмы веков на мировом погосте
Звучат лишь письмена.
И нам дано лишь это достоянье.
Учитесь же беречь
По мере сил, в дни злобы и страданья,
Свой дар бессмертный - речь.
Только письменные документы могут сделать это:
годы, которые, казалось, выпали из истории, - истории вернуть, невозместимое - возместить, прочерк и пробел заполнить текстом. Делая по-настоящему самоотверженные усилия письменного закрепления пережитого, люди, чью биографию определило время, получают возможность воздействовать на очертания своей судьбы: перипетии личной их жизни и ее причудливых изломов оказываются облиты
Это не означает, что за мемуары следует браться на склоне дней. Бывает, что и ранее приходит тот час, когда человек взглядывает вдруг на свою жизнь как бы извне и видит в ней судьбу. "Каждому поколению отведен свой участок времени... наступает мо?лент, когда видит оно, что и экзамены держало, и влюблялось, и творило - "недаром"... что за все оно ответственно, что все было закономерно. Это точка зрелости и ужаса. Оно видит, что никогда не уйти уже ему, не спрятаться от невидимых и неведомых причин, некого упрекать и ничего не поправить. Что оно уже стало следствием. Что оно уже в лапах Истории, с которой так дерзко и беспечно заигрывало..." (Б. Эйхенбаум). К такому "мигу сознания" человек может подойти и в 35-40 лет. И значит, он созрел для того ретроспективного взгляда, без которого невозможны мемуары с относительно широким захватом времени и событий.
Лаконический и многообъемлющий очерк "приятности" и трудности мемуаров автобиографических дал А. Пушкин. "Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать можно; быть искренним невозможность физи/ ческая. Перо иногда становится, как с разбега перед пропастью - на том, что прочел бы равнодушно. Презирать (braver) суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно".
Последние слова так глубоки и значительны, что перед ними и впрямь останавливаешься - "как с разбега перед пропастью". Бумага не все терпит; перо медлит на тех самых словах самоосуждения, которые в мыслях уже произнесены были не раз. Собственный дурной поступок, живо, как сейчас, стоящий до сих пор перед вашими глазами, не ложится на бумагу - ведь, облекая его в слова, вы будто даете ему вторую жизнь, тогда как достаточно натерпелись и с первой. Мемуары, оживляя прошлое, могут ввести человека в безысходный круг самоистязательных размышлений. Инстинктивная боязнь этого - болезнь ворошить прошлое - удерживает многих от писания мемуаров. Как бы ни был далек автор от жанра исповеди, но воспоминания о прошлом оказываются для него в неизбежной связи с проблемой биографии: с осознанием и оценкой и своей биографии, и того отношения, в котором состоит прошлое человека - к его настоящему, "биография" (если понимать под ней уже совершенные поступки и ту цепь, в которую они слагаются) - к жизни (то есть к сегодняшнему поведению человека). Жизнь любого из нас всякий день складывается в биографию, и биография может оказывать сильнейшее влияние на жизнь. Гнет собственной биографии - один из самых тяжких гнетов, и история, да и житейские наблюдения каждого, показывают, что мало Кто этот гнет выдерживает. Диктат совершенного когда-то поступка направляет - и нередко дурным образом - поступки последующие. Раз нельзя изменить биографию - остается лишь подтверждать ее дальнейшей жизнью. Этот ложный силлогизм исказил и будет искажать множество судеб, незаконным образом отменяя возможность нравственного возрождения - едва ли не ценнейшую из дарованных человеку способностей.
Так что же делать человеку с его биографией в том случае, если она не являет собой прямую стрелу, с первых сознательных действий ни разу не уклонявшуюся с верного пути? Быть может, лучшее средство - забвение? Может быть, надо забывать все дурное, а заодно и печальное, чтобы иметь силы жить? И тогда писание мемуаров - занятие вредное, растравляющее душу и расслабляющее волю?.
В XVIII веке на это смотрели спокойней, со всею верой в силу человеческого разума, свойственной этому веку. "...Кажется мне, не бесполезно воспоминать прошедшие наши проступки, - рассудительно писал 4 ноября 1788 года соученик и "сочувственник"
А. Радищева Алексей Михайлович Кутузов в одном из обширнейших своих писем к Ивану Петровичу Тургеневу, - ибо действия тогдашних страстей, сопровождавшие наши погрешности, не существуя более, позволяют нам видеть одно токмо обнаженное деяние, и мы, рассматривая оное, яко уже не принадлежащее нам, судим оное беспристрастнее. Таковое рассмотрение, ежели только управляется надлежащим образом, есть, по мнению моему, одно из целительных средств для уврачевания будущих наших недугов. Собрание таковых замечаний составляет (позволь употребить уподобление) карту, означащую все подводные камни.
О коль щастлив, коль благополучен тот, который справляется по часу с нею! Удержав твердо в памяти все опасные места, тем удачнее может править своею ладьей, не так часто будет подвергнут кораблекрушению..."
В недавно переведенном у нас романе У. Фолкнера "Похитители" есть сцена, почти дидактически разъясняющая, что делать человеку в жизни с его биографией. Герой, одиннадцатилетний мальчик, возвращается в дом родителей после трехдневного отсутствия, и совершенные им за это время тяжелые проступки гнетут его и мучат. В душевном смятении и тоске он начинает разговор со своим дедом:
"- Я лгал, - сказал я.
– Поди сюда, - сказал он.
– Не могу, - сказал я.
– Говорю тебе, я лгал.
– Знаю, - сказал он.
– Так сделай что-нибудь. Что угодно. Только сделай.
– Не могу, - сказал он.
– Ничего нельзя сделать? Ничего?
– Я этого не говорю, - сказал дед.
– Я говорю, что я не могу ничего сделать. Но ты можешь.
– Что?
– спросил я.
– Как мне это забыть? Скажи - как?
– Тебе этого не забыть, - ответил он.
– Ничто никогда не забывается. Ничто не утрачивается. Оно для этого слишком ценно.
– Так что же мне делать?
– Так и жить, - сказал дед.
– Жить с этим? Ты хочешь сказать - всегда?
До конца моей жизни? И никогда не избавиться от этого? Никогда? Я не могу. Разве ты не понимаешь - не могу.
– Нет, можешь, - сказал он.
– И должен. Настоящий мужчина только так и поступает. Настоящий мужчина должен пройти через все. Через что угодно.
Он отвечает за свои поступки и несет бремя их последствий..."
Но при этом любой торг с собственной биографией - дело суетное и недостойное. Нельзя выменять поступок на поступок, давний грех на сегодняшнюю добродетель. Ничего нельзя ни искупить, ни исправить, ни забыть - и потому именно нельзя забыть, что "оно для этого слишком ценно".
Забывание, смывание "строк печальных" своей биографии - это внутреннее, подспудное, неявное для самого человека им подчинение. Противостоять можно лишь тому, в чем не побоялся дать отчет - и не однажды. Память - это паша власть над нашим прошлым; чем острее она и яснее - тем человек, быть может, внутреннее свободней. Можно было бы сказать - "Пока помню - живу", и в этом, может быть, разрешение взаимоотношений между нашей жизнью и нашей биографией. Оно в том, чтобы нести бремя всех последствий и быть готовым ответить за все - молча и вслух, устно и письменно, перед собой, перед современниками и перед потомками. Оно в том, чтобы помнить, что поступок необратим, но пока человек жив, его жизнь продолжается и ее возможности - безбрежны. Нельзя озираться в тревоге на свое прошлое и, цепенея, следить процесс ежечасного овеществления своей жизни - в свою биографию, как и настоящего - в историю.
Сложность и острота психологической этой ситуации заключена еще в том, что чем напряженнее участвует человек в сохранении культуры, в закреплении памяти - тем сильнее и, может быть, смятеннее сознает он себя не только субъектом, но и объектом истории - в качестве рядовой фигуры времени. Сознавать это нелегко. Человек живет, двигается, приходит в волнение, отдается своим заботам, а между тем где-то в никому не видимой книге пишется и его биография, которая не может быть переписана. Бесстрашие жить включает в себя и это сознание. Не следует абсолютизировать печатное слово, представлять его единственным способом закрепления человеческой культуры.