Бескрылые птицы
Шрифт:
«Посмотрим, с кем мы имеем дело», — подумал Волдис и стал внимательнее всматриваться в лица проходивших мимо людей.
Раздался первый звонок. В этот момент кто-то слегка прикоснулся к плечу Волдиса, до него донесся аромат увядающих цветов. Рядом с собой он увидел ослепительно белые плечи, ярко-красные губы, черные брови и сверкающие зубы.
— Я, вероятно, должна буду прийти на помощь вашей памяти, господин Витол? — весело рассмеялась женщина.
Волдис покраснел и неловко поклонился красивой даме.
— Нет, в этом нет необходимости… госпожа Милия. Должен признаться, что я действительно
— И я вас тоже. Если не ошибаюсь, мы с вами не виделись с тех пор, как… ну, когда это было? (Каким он стал мужественным, загорелым! Но тогда он был со мной не очень вежлив.)
— Со времени вашей свадьбы…
Госпожа Пурвмикель чуть покраснела, но тут же, преодолев чувство неловкости, задорно откинула голову и пристально взглянула Волдису в лицо.
— Скажите, где вы пропадали все эти годы? Никто ничего не знал о вас.
— Приятно слышать, что мое отсутствие было замечено.
— Пройдемся немного? — сказала Милия, так как на них уже начали обращать внимание.
— Как вам угодно…
Они медленно сделали несколько кругов по фойе. Часть публики уже направилась в зал, и они смогли несколько минут поговорить без помехи. Отвечая на вопросы Милии, Волдис рассказал ей кое-что из своих приключений. Милия несколько раз прерывала его восхищенными возгласами:
— Как, вы были в Нью-Йорке? Это замечательно! И во Флориде, этой американской Ривьере, куда съезжаются самые известные богачи? Как чудесно! Я вам завидую. Если бы я была мужчиной, ни одного дня не сидела бы на месте. За всю жизнь я ни разу не выезжала из Латвии. Здесь можно задохнуться от скуки.
— Непохоже, чтобы в Риге не было развлечений.
— О них не стоит и говорить. Все здесь надоело до тошноты, все однообразно, повторяется без конца. Ничего необычного, нового, свежего. Может быть, вы теперь внесете какие-либо перемены.
— (Какие перемены она имеет в виду?) Как поживает ваш муж?
— Его только что назначили вице-министром.
— Ого! Значит — превосходительство?
С минуту они молчали. Волдис о чем-то думал, нервно покусывая губы, затем решился и спросил:
— Я нигде не могу найти Карла… Карла Лиепзара… Может, вы что-нибудь знаете о нем? Уж не умер ли он за это время?
Лицо Милии покрылось красными пятнами. Она кинула на Волдиса быстрый недовольный взгляд и немного помолчала, затем произнесла тише и с некоторым оттенком досады:
— Я тоже за все эти годы видела его всего один раз, примерно год назад… случайно встретила его на улице. Он выглядел окончательно опустившимся, настоящим… бандитом… Вы останетесь в Риге или опять уедете? — Милия пыталась переменить тему разговора.
— Не знаю, еще не думал об этом. Умирать с голоду даже на родине не хочется.
— Ну что вы! Вы все же меня как-нибудь навестите? Прошу вас, не отказывайтесь!
Она назвала адрес и не успокоилась, пока Волдис не записал его. После второго звонка она протянула руку и, очень мило улыбнувшись, вошла в зал и села рядом с мужем, оживленно беседовавшим о современном искусстве. Говорили о Бернской конвенции и о том, почему Нобелевская премия присуждена умершему поэту, тогда как было столько живых, готовых получить ее по заслугам.
Волдис, разыскав свое место, стал думать о разговоре
Раздался третий звонок. Волдис стал опять рассматривать окружавшую его публику.
В первых рядах он увидел много писателей и поэтов, весь латышский литературный мир явился сегодня сюда. Когда унялось общее покашливание, в зале воцарилась тишина, раскрылись блокноты, — ибо здесь было принято делать заметки по поводу прослушанных выступлений: это должно было свидетельствовать о сознательном интересе.
На сцену вышел высокий юноша с пышной шевелюрой и худощавым, монгольского типа лицом. Он самоуверенно остановился посреди сцены, не спеша достал несколько листков бумаги, перебрав их — откашлялся, затем, засунув одну руку в карман брюк, расставил ноги; помолчал еще немного, давая возможность публике хорошенько разглядеть себя, и наконец начал читать весьма пессимистическое стихотворение о себе самом. Он говорил о своих страданиях, о муках голода, о своих лохмотьях (на нем был хороший бостоновый костюм), о любви, разочаровании, о ненависти к женщинам, ко всему на свете. Когда он кончил, публика восторженно зааплодировала ему.
Потом читали другие.
Волдис с удивлением слушал, как хорошо одетые, сытые парни сокрушались о тяжелой жизни и смертельно тосковали. Чем больше отчаяния и бессильной печали было вложено в стихи, тем с большим воодушевлением аплодировала публика. Молодые поэты словно старались перещеголять друг друга — не столько в новизне рифмы, сколько в безнадежности отчаяния, так нравившегося публике. Волдис не мог понять этого искусственного, лживого пессимизма, этих беспричинных стенаний, этого любования несуществующими страданиями и больше всего — публичного выворачивания своей души, которым с истинно театральной жестикуляцией занимались темпераментные юноши.
Наконец, совершенно неожиданно какой-то поэт поразил слушателей суровыми, полными сарказма и гнева стихами о борьбе, о близком торжестве правды и о багряной утренней заре после темной ночи. В последних строфах прозвучала угроза. И когда он кончил, мужчины сделали вид, что усиленно сморкаются, а дамы стали рыться в своих сумочках. В зале почувствовалось замешательство; было такое ощущение, как будто в порядочном обществе кто-то осмелился вдруг сказать непристойность. Заметив это, Волдис подумал: как эти люди боятся всего нового, как упрямо, почти болезненно цепляются за старое, консервативное. Мещанство походило на пожилую женщину, у которой давно уже ослабло зрение, но которая ни за что не хочет носить очки, чтобы не выдать свою близорукость; она натыкается на окружающие предметы, ушибается, становится смешной, но упорно стоит на своем.
У этой публики не было своих суждений, на ее симпатии и антипатии влияла не объективная оценка, а приспособление к моде. Те, кто был призван давать оценку искусству, заточали его, как канарейку, в красивую клетку, и оно обязано было услаждать своих владельцев. Вся жизнь здесь проходила под знаком лжи и притворства: жизнерадостные, веселые, обеспеченные юноши разыгрывали пессимистов; жадная до наслаждений буржуазия пренебрежительно говорила о бренности всего житейского, о величии отречения, а в антрактах Волдис видел, как эти мирские печальники весело болтали с девушками, посасывая конфеты.