Бесполезные мемуары
Шрифт:
Глава XXIII
Невыносимые беседы
Когда я вспоминаю страх и разочарование, что дала мне эта роковая комедия «Любовные снадобья», я вынужден признать, что Риччи удалось сыграть со мной отвратительную шутку, и что её месть была жестокой, но её друг Гратарол был посрамлён вместе со мной: я погрузился в свои угрызения совести, а он стал посмешищем. Однажды утром, после четвертого представления моей пьесы, я рассматривал театральные афиши и, увидев, что на вечер объявили импровизированную комедию, с удовольствием подумал, что Сакки, наконец, снова оказался прав. Каково же было мое удивление, когда я услышал имя Гратарол, повторенное сотню раз между прохожими, которые обсуждали хронику театра. За день до этого, перед самым поднятием занавеса, сообщение, отправленное Риччи, извещало директора, что первая актриса повредила ногу, упав с лестницы, и не сможет в течение нескольких дней появляться на сцене. При этой новости среди публики раздались сердитые крики, вой, оскорбления, угрозы актерам, требования возмещения стоимости билетов, словом, полный бунт. Директор, напуганный, выставил вперёд мужа первой актрисы и бедный человек, дрожа, удостоверил, что несчастный случай был не сказкой, но что вскоре пьеса будет играться снова. Публика, однако, обвинила Риччи и Гратарола в том, что они изобрели этот грубый ход, что же касается меня, я снял с них обвинения от всего сердца.
В последующие дни на сеньора Пьетро Антонио показывали пальцем повсюду, где бы он ни появился. Таков был предвидимый результат превосходных усилий этого молодого дурня. Я был столь взбешен всеми этими дебатами, что с радостью отдал бы свой голос за то, чтобы Теодора действительно сломала ногу. Сакки и сеньор Вендрамини, со своей стороны, были в ярости из-за этого перерыва в поступлении доходов. Они послали хирургов к первой актрисе, чтобы проверить состояние пострадавшей конечности. Серьёзный доклад установил, что нога была весьма белая, стройная и совсем не поврежденная. В это время другой полицейский протокол был направлен в трибунал Десяти о волнении, произошедшем в театре, по вине то ли директора, то ли актрисы или синьора поэта Карло Гоцци, а может быть, из-за подстрекательства сеньора Гратарол. Тучи сгущались над моей головой, назревала буря, и я не имел ни уверенности, ни влияния Пьетро-Антонио, чтобы отмахиваться от гнева трибуналов. Мне бы хотелось нырнуть в воду и скрыться, но не было никакой надежды забыть мальчика, у которого в мозгу был Везувий. Гратарол прямо сказал, что он победит или умрёт вместе со мной, что пьеса будет снята, или моя репутация упадет так же, как его собственная. Между тем, мой хороший друг Карло Маффеи попросил меня о встрече. Маффеи абсолютно честный человек, тонкого ума, очаровательной чувствительности, наконец, один из самых достойных людей, что я знаю, но его легко можно обмануть и соблазнить именно из-за его душевной доброты. Он просил проявить к Гратаролу, которого он немного знал, глубокое сострадание. Этот молодой человек, сказал он, находится в состоянии экзальтации, достойном жалости; соглашение между нами еще возможно, и чтобы достичь этого соглашения, сеньор Пьетро-Антонио определенно желает встретиться со мной. – «Как! ответил я, – после скандалов, обвинений, объявления войны, бахвальства всякого рода и непримиримой ненависти, которые этот ветреник мне публично обещал, он просит меня о встрече! О чём он думает, и о чём думаете вы, мой дорогой Маффеи, соглашающийся на такую комиссию? Момент, когда я примирюсь с Пьетро-Антонио, может стать тем самым, когда удары, что три месяца готовила его месть, падут на мою голову. Не сомневайтесь, это запоздалое желание договориться со мной маскирует какого-то скорпиона. Я не стану видеться с этим одержимым, или, если ваша дружба требует от меня этой уступки, не хочу, чтобы эта встреча происходила в моем доме». Маффеи мягко спросил меня, нет ли способа изъять из театра мою проклятую комедию? – Разве вы не знаете, – ответил я, – обо всех моих напрасных усилиях в этом направлении? С защитой, которую получил Сакки, при наличии мощного стимула в виде денежного интереса, ошибках, допущенных Гратаролом, странном либеральном отношении цензуры напрасной иллюзией будет
Глава XXIV
Мир, ещё более перевёрнутый: государственная инквизиция и Совет Десяти становятся шутниками.
Меня, полагаю, оправдают за то, что я пытался спасти свою шкуру, если учесть, как задёшево раздраженный человек найдёт людей, готовых нанести мимоходом удар клинком сзади любому, на кого укажут, и я слишком рассеян, чтобы проявлять осторожность на улицах. Поэтому 17 января я отправился к Сакки, с самыми серьёзными намерениями. Сакки обедал у патриция Джузеппе Лини, проживающего в Санта-Самуэле. Я направился к дворцу Лини. Они были ещё не за столом, и капо-комико вышел поговорить со мной в прихожую. «Я запрещаю вам, – сказал я ему тоном сенатора Контарини, – представлять мою пьесу «Любовные снадобья» в вашем театре, ни завтра, ни в любой другой день». – «Как! Что с вами?» – спросил старик в ужасе. «Мне нет нужды приводить вам мои доводы – ответил я, – вы смогли поставить пьесу в театре вопреки мне, вы сможете удалить её, если захотите. Извольте исполнить моё требование, или вы потеряете мою любовь, мою защиту и все, что вы могли бы ждать из этого в будущем». – «Но как, синьор граф! – воскликнул капо-комико, – вы игнорируете шум и скандал, вызванные отменой спектакля? Разве вы не помните ярость публики, торжественное обещание, которое я давал, когда переносил пятое исполнение на завтра? Разве вы не знаете, что суд приказал мне добросовестно держать это слово? Вы хотите, чтобы они разрушили зал или чтобы меня разорвали на части? Синьор граф, просите меня о вещах возможных». «Решительно, я хочу, чтобы моя пьеса была похоронена и забыта. Это моя воля, она должна быть выполнена» – ответил я. «Синьор граф, учтите все препятствия, на которые я обратил Ваше внимание, и, чего бы мне это ни стоило, я готов подчиниться вам». Сеньор Лини, другие господа и дамы покинули гостиную на звуки нашей ссоры и стали большим кругом вокруг нас, спрашивая о причинах дискуссии между мной и Труффальдино. Шельма Сакки, приняв свой комически-плачущий вид, стал объяснять тему нашего обсуждения в такой манере, что гости смеялись. Против меня поднялся ропот. Я был единодушно осужден этой весёлой компанией. Сакки, видя, что я совсем не шучу, говорит, что представление, объявленное на 18, не может быть отменено, но чтобы меня удовлетворить, он попытается сделать его последним. Повторный ропот и протесты ассистентов. Я призываю клаку к молчанию, и вынужден повторить капо-комико своё официальное требование прекратить постановку. Патриций Лини и его гости хотели увлечь меня за стол, но я вежливо извинился и вышел на улицу, направившись рассказать об этом первом моём демарше Карло Маффеи. – «Вот это хорошо, – говорит этот превосходный друг, – теперь надо попробовать другой демарш, в отношении влиятельной дамы, противницы Гратарола, и когда вы докажете таким образом свою добрую волю, удалитесь в свой шатёр, как сын Пелея, в ожидании событий». Следуя этому совету, я заявляюсь тем же вечером к упомянутой даме, в сопровождении актера Бенедетти, рассудительного и разумного молодого человека, которого я хотел иметь в качестве свидетеля. Мы поднимаемся по красивой лестнице. Слуга открывает нам дверь и я прошу возможности поговорить с хозяйкой дома. В салоне собралось множество людей высокого ранга, но дама вышла ко мне, встретила меня с любезной улыбкой, пригласила сесть меня и Бенедетти и осведомилась о причине моего визита. «Ваше Превосходительство, – сказал я, – изволило взять под свое покровительство мою пьесу «Любовные снадобья», которая без такого покровительства никогда не была бы поставлена; сейчас я прошу Вас использовать свое влияние, чтобы предотвратить дальнейшие представления в театре этой комедии». – «Что вам здесь нужно? – воскликнула дама. – Для чего эта просьба? Кто подвигнул вас это сделать?» – «Неприятные слухи, ходящие по городу; чувство сострадания к молодому Гратаролу, чьи чудачества не заслужили сурового и жестокого наказания, ужас, который внушает мне мысль о горе этого молодого человека и о том пятне, которое ложится на мое имя и мои невинные работы из-за его несчастья». «Я согласна с этими добрыми соображениями, – говорит дама, – но если бы вы были лучше информированы, вы бы знали, что здесь неуместно ваше сочувствие; и что только вчера тот, кого вы защищаете, вызвал вас во второй раз в Верховный трибунал. Больше не имеет значения завтрашнее исполнение пьесы в театре. Ваша ли это вина или вздор, капризы и нелепые выходки Гратарола навлекли на него общественное мщение? Пьеса вам больше не принадлежит: она сыграна в силу закона. Вы должны умыть руки, как Пилат». – «Это правда, – ответил я, – что просвещенные люди знают суть вещей, но народ не так осведомлен, и на меня смотрят как на палача бедного Гратарола. Я прошу Ваше Превосходительство прийти мне на помощь». Говоря так, я беру руку дамы и почтительно её целую пять или шесть раз, но она продолжает смеяться и издеваться над моей щепетильностью. – «Итак, сказала она наконец, – нам надо объясниться. Знай вы, мой дорогой поэт, что тот, кто доставляет вам столько хлопот в обеспечении своей обороны, самый безумный и смешной человек в мире, вы бы подвергли свои поступки некоторой коррекции. Откажитесь от этого человека, под страхом навлечь на свою голову позор. Есть над нами сферы, где решили, что это громкое и демократическое наказание послужит примером для других молодых людей, самонадеянных и распутных, приверженных иностранным модам и обычаям. Завтра, до начала спектакля, эмиссар государственной инквизиции должен явиться в дом Риччи, а в случае нежелания синьоры, взять ее за руку, чтобы отвести в Сан Сальваторе и заставить играть свою роль. После получения данного удовлетворения в отношении справедливости и общественного мнения, он может прервать ход дальнейших представлений. Расскажите вашему подзащитному Гратаролу, что он может считать себя счастливым, что так дешево отделался». Я позволяю читателю судить, смеет ли бедный рифмоплёт сказать хоть слово против «фанти» (стражников), присланных тремя государственными инквизиторами. Бенедетти хорошо знает, по собственному своему испугу, насколько мне было извинительно тихо отправиться к себе спать, не продолжая больше дискуссии, после этого маленького предупреждения.
То, о чём сказала дама, случилось: представление состоялось и Теодора была отведена в театр одним из «фанти», с обходительностью, достойной монарших особ. Как случилось, что эта бедная женщина полюбила своего Пьетро-Антонио! Когда она была вынуждена играть в этой проклятой пьесе, она шептала свою роль так тихо, что ничего не было слышно, и ни свистки, ни крики и оскорбления партера не могли заставить ее повысить голос. Это, по моим сведениям, был единственный раз, когда актриса на сцене навлекла на себя гнев публики ради интереса к третьему лицу. Для того, чтобы больше не видеть этого печального спектакля, я ушел в театр Св.-И. Златоуста, и пошел затем домой, избегая мест, где говорили о вечерних новостях. На следующий день, при моем пробуждении, мой слуга, который выходил рано утром, сказал: – «Синьор граф, сегодня снова играют вашу комедию. Я только что видел афиши на мосту Риальто». Я проворно заканчиваю свой туалет и бегу к Сакки чтобы заставить его выполнить свое обещание, когда встречаю наверху лестницы красивого лакея, который приветствует меня, передаёт мне записку, и отступает на три шага, ожидая моего ответа. Записка, как можно догадаться, от сеньора Гратарол, для которого театральные афиши послужили красной тряпкой. Нужно ли говорить, что в письме содержались только угрозы и обвинения? Я был не джентльмен и лжец. – Скоро я получу наказание за свое лицемерие, и т. д. Вспоминая о прекрасных временах моей юности и моих далматинских приключениях, я испытал в какой-то момент желание бросить оруженосца на ступени вестибюля, но было бы слишком жестоко стареть, если бы мы делали в сорок лет те же глупости, что и в восемнадцать. Я отстранил резко лакея, сказав, что я прочитал и понял. Вместо того, чтобы идти к Сакки, я спокойно пошел домой, рассудив предоставить выступлениям следовать своим чередом, однако, поскольку сеньор Пьетро-Антонио не мог не распространить по городу копию своего письма, я намеренно показывался в кафе и других общественных местах, я даже зашел в квартал С.Мосе, перед домом Гратарола, и я не знаю, что произошло бы, если бы я его встретил. Никто его не видел, кроме как рано утром, когда он рассыпался в тавернах и лавках по всему городу цветами своей риторики. В то время, как я консультировался с моими друзьями Паоло Бальби и Рафаэлем Тодескини, Гаспаро, мой брат, пришел ко мне и передал приказ предстать перед его экселенца сеньором Паоло Реньери, который был избран некоторое время спустя дожем Венеции. Этот добрый сеньор попросил меня рассказать ему, ничего не опуская, историйку моей распри с молодым Гратаролом. Он выслушал мой рассказ, не подавая каких-либо признаков одобрения или порицания, после чего тихо сказал: – «Изложите мне всё это в письменной форме, в тех же словах, что я только что услышал, приложите оригинал записки Гратарола, принесите мне все это вечером, и остерегайтесь, ради самой вашей жизни, ввязаться в какую-либо историю, пока я вас снова не увижу». Я повиновался, как и должно. Передав лично памятную записку и письмо сеньору Реньери, я рискнул сказать ему, что вижу с болью и горечью этот вопрос снова, во второй раз, поднятым в высшие сферы правительства. – «Так и должно быть, – ответил экселенца Паоло Реньери, – потому что кто знает, что может выйти из мозга, воспаленного гордостью и гневом». В тот вечер мой случай был вынесен на рассмотрение Совета Десяти и государственных инквизиторов. На следующий день я еще спал, когда принесли мне письмо бедняги Гратарола, полное любезностей, извинений и заверений в дружбе. К полудню весь город смеялся над этим отказом от претензий, столь же нелепым, как картель. Затем я был вызван к сеньору Реньери, где нашел респектабельное и представительное общество. – «Я получил, – говорю я, – записку Гратарола». – «Я это знаю, – прервал великолепный сеньор… – Довольны ли вы?» – «Полностью. Я очень тронут и хочу видеть этого бедного молодого человека, чтобы его утешить и примириться с ним полностью». – «Ничего не делайте, – ответил старик строго. У вас есть способность судить, навык понимать, представлять и развивать персонажи, как же вы можете не понимать натуру людей тщеславных и гордых? Не ходите никогда к этому дураку, не говорите никогда с ним, и если вы встретите его на улице, ждите, чтобы он приветствовал вас первым, и слегка приподнимите в ответ руку к шляпе… Я думаю, что комедианты по-прежнему играют вашу пьесу». – «Я полагаю, что наоборот, они окончательно от неё отказались». – «Тем хуже! Это вызывает сожаление. Этот высокомерный персонаж забрал себе в голову, что его влияние и ужас, который он внушает, смогут прекратить представления. Ни ваша доброта, ни ваши затруднения, ни мои снисхождение или жалость вообще не принимаются им во внимание, он один может всё сгладить, все перевернуть вверх дном, всё расставить на свои места. Надо, чтобы компания в Сан-Сальваторе играла эту пьесу ещё один или два раза, по просьбе нескольких значительных персон». Великолепный сеньор изволил говорить со мной ещё в течение получаса по другим вопросам, и рассуждал красноречиво, вызывая моё восхищение как человек глубоких познаний, постигший все раны своего века, и особенно своей страны. Опыт показал, что Паоло Реньери знал лучше, чем я, своего Гратарола. При нашей первой встрече этот фат, казалось, ждал моего приветствия; а поскольку я не хотел нарушать полученных мной инструкций, он удержал свою шляпу пригвожденной к уху.
После поста Сакки уехал со своей труппой в провинцию. Однажды вечером на улицах Милана актер Витальба, который исполнял, как мы знаем, роль Адониса, подвергся нападению со стороны вооруженного слуги, нанесшего ему удар по голове бутылкой с химическим веществом. К счастью, его брыжи и колет сохранили ему лицо, которое было бы обожжено так, что он никогда не смог бы выйти на сцену, если бы случай не отвёл удар. Подозрения сразу упали на Пьетро-Антонио, как автора этой мести. Шум, письма, угрозы, отрицания и дерзости, пожалуй, возобновились бы еще раз, если бы Сенат, возмущенный этими скандалами, не разжаловал своего секретаря и не отменил его назначение резидентом у короля Обеих Сицилий. Я хотел бы, по крайней мере, отказаться от одной из этих жестких мер, но я не мог ничего поделать. Пьетро-Антонио, руководствуясь своей неукротимой гордостью, своей глупой самоуверенностью, дрожа от ярости и будучи скомпрометирован своей неосмотрительностью, своим ропотом, своим дурным поведением и своей распущенностью, бежал и покинул территорию Венеции, поставив свою
Так завершились бурлескные распри, спровоцированные разгневанной комедианткой, к которым моя неинтересная пьеса была только предлогом.
Глава XXV
Кончина компании Сакки
Подводя итог того, что я писал о жалких делах с «Любовными снадобьями», я замечаю, как, вопреки себе, придаю важное значение вещам, которые меня задевают. Если бы вы попросили меня рассказать вам вкратце о трёх Пунических войнах, я сделал бы это на шести страницах, и это понятно: речь пошла бы только о Ганнибале, Сципионе, Марцелле или Павле Эмилии, о борьбе между двумя великими народами и разрушении империи. Этого недостаточно, чтобы занять расторопного писателя более чем на один день. Но что касается меня, то я Гоцци, мы слишком долго не можем остановиться. Кроме того, если я не расскажу вам об этом, никто, разумеется, ничего вам об этом и не расскажет, в то время как о Ганнибале вам расскажет всякий.
Вскоре я узнал, что Гратарол уехал в Стокгольм, вероятно, чтобы охладить себе кровь во льдах Швеции. Наверное, не случилось зим, способных успокоить этого пылкого молодого человека, потому что из глубины полярных регионов он швырнул в меня манифест, в котором обвинил меня во всевозможных злодеяниях. Я узнал, что этот несчастный беглец, несмотря на свои излишества, чувствует себя по-прежнему превосходно, и это его столь крепкое здоровье, при всех его несчастьях, больше всего меня огорчает, потому что с его умом, сообразительностью и способностью легко изъясняться, да если бы он ещё страдал третичной или четверичной лихорадкой, ревматизмом, головными болями, коликами и дизентерией, он тотчас бы стал квалифицированным и удачливым министром, я совершенно в этом не сомневаюсь. Неблагодарная Теодора, казалось, потеряла свой комический талант вместе со своей милой скромностью. Она стала играть небрежней и хуже, как если бы гангрена, охватившая её мораль и её характер, распространилась на её талант. Её здоровье пошатнулось. Наконец, она отправилась в Париж, больная и слабая, уж не знаю, с какими проектами. Увы! Я могу теперь расстаться без особых сантиментов, за исключением некоторого сострадания, с этим человеком, которого так любил.
После этой фатальной истории с «Любовными снадобьями» я потерял вкус к работе. Принимаясь писать театральные пьесы, я хотел только доставить себе удовольствие, рассмешить своих соотечественников, обогатить комедиантов, которых любил, и их неблагодарного капо-комико. Поскольку это могло оказаться столь дорогостоящим, я принял решение изменить вид развлечения, перестать поклоняться неприветливой Талии, и тихо похоронить в своем кабинете заметки, комические зарисовки и планы комедий. Мои друзья попытались обратить моё внимание на то, что такое пренебрежение искусством создаст превратное представление о моей храбрости и моей философии. Гратарол оставил в Венеции несколько своих сторонников, и можно было бы злонамеренно интерпретировать такое кардинальное изменение в моих привычках. Подчиняясь друзьям, я написал из гуманных соображений две пьесы: «Метафизик» и «Графиня Мейфи»; они имели успех, и я понял, что не потерял доброго отношения нашей весёлой публики, но, решительно, у меня не лежит больше сердце к поэзии. Возможно, утрата предательницы Теодоры частично повлияла на мое разочарование. Полагаю, что испытываю усталость; возможно, это только сожаление о том, что нет больше моей молодой примадонны, той, которой я привык предоставлять выражать все эти великие чувства, вызывать все эти глубокие вздохи, исторгать все эти обильные слезы, что я извлекал из своей чернильницы. – Но у вашей Теодоры, говорят мне, был странная манера благодарить за ваши услуги. С её гримасами, её мускусом и её любовными похождениями, она своей игрой восстанавливала против вас могущественную семью, цензуру, правительство и почтенных людей. Она посягала таким образом на вашу жизнь, ваше счастье и вашу репутацию. Это не её вина, что вас не посадили в тюрьму, что вы не получили удара шпаги на дуэли, что вас не убили вечером в темном углу. К черту таких молодых примадонн! Они шельмы. – Вы совершенно правы: в городе, на прогулке, дома, моя примадонна была гадюка; но какое это имело для меня значение, пока она хорошо исполняла свои роли! Кто вернёт мне её звонкий, энергичный голос, её жест, сильный, быстрый и правильный, её страстную манеру, которой огонь, сияющий в глазах, добавлял непередаваемой прелести? Кто вернёт мне эти прекрасные светлые волосы, эту высокую и изящную фигуру, это подвижное лицо, всё это гармоничное существо, которое рисует трогательный образ героини? Столь ли высоко чувствует себя поэт, когда в час спектакля он смотрит из угла первой кулисы на актрису – добродетельную, добрую мать, нежную жену, безупречную соседку, почтенную арендаторшу, которая, однако, калечит его стихи? Разве не лучше мачеха, неверная жена, арендатор, что не выплачивает своевременно плату, неспокойная соседка, но такая, что несет в глубине своего сердца пламя Мельпомены? Теодора была злое создание, признаю, но для неё я написал семнадцать пьес, а после её отъезда – всего четыре, и не сделаю больше. Сочтите разницу, и мы поговорим потом о недостатках этой молодой женщины, о её любовных приключениях, которые меня не касаются, о её безнравственном поведении, её злобном нраве, её мускусе и её мании показывать свою грудь, которая впрочем была очень красива. Лучшие вещи должны иметь конец, таков непоколебимый закон. Отъезд Риччи был лишь прелюдией к другим предательствам и к полному распаду самой прекрасной труппы актёров во всей Италии. Двадцать пять лет я оказывал ироико-комическую поддержку компании Сакки. Случай решил, что этого достаточно, и захотел положить конец моему покровительству. Сакки, превосходный комедиант, но обремененный годами, впавший в детство, был обманут, проведен за нос, попал в ловушки, расставленные его сердцем, его умом и его финансами. По вздорным слухам, он спал с молодыми актрисами, и это стало действительной причиной распада столь уважаемой компании, которая могла бы ещё, может быть, существовать по-прежнему, к большой радости ипохондриков, если бы не глупость и эксцентричные поступки старого дурака капо-комико. Этот добряк скопил много богатств, золота, ювелирных украшений, бриллиантов, его дочь, актриса, не желая, в сущности, смерти любимого отца, ждала с некоторым нетерпением этого блестящего наследства. Она видела, что старик оплетен кознями, её раздражали любовные слабости Труффальдино, и она позволяла себе безрассудные насмешки. Её слова доводили до ушей старика, который впадал в ярость. Сакки помалу стал ненавидеть своё дитя. Другие актёры также осуждали его старческие любовные похождения, и поскольку, по привычке, он был деспотом и управлялся с делами плохо, его соратники начали жаловаться. Труффальдино, стыдясь своих известных слабостей, но полный упрямства и нежелания что-либо менять, впадающий в ярость от критики, которой подвергался за свое неправильное управление и беспорядочную администрацию, превратился буквально в дьявола. Все его слова, обращенные к дочери, к сподвижникам, ко всем членам труппы стали подобны собачьим укусам. Ответы бывали также несладки. Все разговоры превратились в ссоры. Вокруг виделись только хмурые лица. Компания, которая была когда-то образцом гармонии, стала адом, где царили разногласия, подозрения, гнев и ненависть. Друг на друга смотрели искоса, как оскаленные волки. Порой обменивались такими веселыми оскорблениями, что извлекались шпаги и ножи, и присутствующим бывало очень трудно предотвратить кровопролитие. Воздух кулис стал нездоров, я начал от них удаляться. Чтобы дать пищу для размышлений старому капо-комико, я собрал пачку испанских книг и писанины, которые Сакки давал мне, и отправил ему обратно, как будто я потерял всякое желание искать сюжеты комедий. Моё удаление произвело мало эффекта, и я понял из этого, что компания смертельно больна. Петронио Дзанерини, лучший актер во всей Италии, Доменико Барсанти, другой совершенный актер, Луиджи Бенедетти и его жена, оба замечательные актёры, Аугустино Фьорилли, неповторимый Тарталья, доблестная гвардия комедии Дель-Арте, дезертировали, от скуки и отвращения, и были приглашены в другие комические труппы. От труппы Сакки остался только скелет. Патриций, владевший залом Сан Сальваторе, был напуган плачевным состоянием этой умирающей компании; кроме того, он жаловался на грубость капо-комико, поэтому он сдал свой театр другой труппе. Анастасио Дзаннони, брат Сакки, порядочный человек с мягким характером, и последний большой актер, который у нас еще оставался, устав от безумств директора и будучи справедливо обеспокоенным потребностями своей большой семьи, вёл тайные переговоры с компанией Св. Иоанна Златоуста. Однажды утром я увидел входящего ко мне Сакки в сопровождении моего друга Лоренцо Сельва, знаменитого оптика. Наш капо-комико, начал извергать поток оскорблений в адрес своих родственников, своих компаньонов и всех своих товарищей. Затем он попросил меня вмешаться, вместе с Атанасио Дзаннони, в урегулирование дел с труппой, с тем, чтобы не давать отступного в случае его отъезда. Он добавил, что если Дзаннони будет готов еще остаться, компания арендует театр Сант-Анджело, что произведут новый набор в труппу, и мы могли бы надеяться снова восстановиться, если только поэт-спаситель соблаговолит снова оказывать поддержку угасающей республике. Момент представился мне подходящим, чтобы открыть шлюзы своей старинной искренности. Я согласился с обидой Сакки на некоторых его родственников, но я ему прямо указал на его слабости и ошибки, его абсурдные порывы гнева, его предосудительные приступы зависти, его пустую растрату денег, отложенных на всякий случай, его произвольное и беспорядочное управление, и, наконец, я сказал ему, что его умственные способности снижаются, что он один был причиной упадка и источником всех неприятностей компании. Сакки, скрывая свою ярость, стиснул зубы и хладнокровно признал, что я прав. Я согласился поступить так, как он меня просил, и он ушел в некотором замешательстве. Добрый Атанасио готов был остаться в труппе, при условии, что деспотизм Сакки будет заменен правильной конституцией, которая предоставит комитету все акты административного управления. Я обещал Дзаннони заставить старого тирана подписать это отречение, и он дал мне слово не покидать труппу. Несколько дней спустя знаменитый Труффальдино, с богохульствами на устах, яростью в глазах, с сердцем, жаждущим мести, начертал своё имя на гербовой хартии, лишающей его абсолютной власти. Компания перешла в театр Сант-Анджело, слегка полегчав в деньгах, обеднев актёрами, при том, что эти актеры, оставшиеся лояльными, были несчастны и обескуражены. Чтобы прийти на помощь моим друзьям, я написал две пьесы, но когда настало время репетиций, сотрудники театра оказались к этому не готовы, и было установлено, что средства, необходимые для приобретения новых декораций, абсолютно отсутствуют. Сакки, всегда дикий и неудержимый, не смог сдержаться и не быть деспотом и наложил руку на ничтожные доходы. Некоторые из актёров, с которыми не расплатились, потребовали оплаты через суд, и сбежали сразу после того, как добились справедливости. Отовсюду слышались только крики, жалобы, оскорбления, угрозы; разговоры шли только об изъятиях, конфискациях, судебных решениях и действиях судебных приставов. Наконец, после двух лет этого адского беспорядка, компания актеров, которая так долго внушала зависть другим труппам и доставляла наслаждение венецианской публике, плачевным образом распалась. Прежде, чем навсегда покинуть этот город, где он снискал столько аплодисментов, старый Сакки пришел ко мне и сказал со слезами на глазах эти последние слова: «Вы единственный человек, которому я должен нанести прощальный визит, потому что этот мучительный отъезд должен сохраняться в тайне. Я никогда не забуду благодеяний, которые я получил от вас, синьор граф. Вы единственный человек в мире, который говорил со мной искренне и для моей пользы. Позвольте мне попросить у вас прощения, ваша милость, и оказать мне честь вас поцеловать». Бедный Труффальдино сжал меня своими старыми руками и бросил на меня растроганный прощальный взгляд своих больших глаз, полных слез; затем он удалился бегом, и я остался один, скитающийся по Венеции, без своих любимых актёров, постаревший на двадцать семь лет по сравнению с той порой, когда они вернулись из Лиссабона. О, мое сердце! О, национальная комедия! Возле меня нет ни одной души, что несет в себе вкус этого своеобразного искусства, столь ярко итальянского! Но я становлюсь слишком патетичным… Вытрем скорее щёки, в которые поцеловал меня Труффальдино: чудак поел чеснока. Прежде, чем на это обратили внимание, сотрём этим же движением слезу, которая повисла на моих веках, и пойдём обедать, гордясь тем, что можем показаться философом, если не сказать бесчувственным.
Глава XXVI
Не всегда можно смеяться
Мой брат Гаспаро, устав от трудов, консультировался по поводу своего здоровья у врачей в Падуе. Этот знаменитый университет прилагал все усилия, чтобы восстановить ослабленную природу в его бедном теле. Все усилия самого изощренного искусства приводили только к ухудшению состояния пациента и продвигали его на пути к смерти. Однажды утром я получил известие об ужасной катастрофе. Мой брат страдал церебральной лихорадкой. Во время приступа бреда он выбросился из окна в Бренту. Он ударился грудью о камень, и его достали из воды в плачевном состоянии. Несчастный кашлял кровью, лишился речи, и, поскольку он не приходил в сознание, было сочтено, что ему осталось недолго жить. Получив письмо с сообщением об этом несчастном случае, я поспешил в Падую. Гаспаро еще дышал. Я нашел возле него старую французскую даму, мадам Жене, которая ухаживала за ним с превосходным умением и преданностью. Я спросил, какого врача вызывали, и мне сказали, что Гаспаро уже давно лечили четверо врачей, которые часто посещали его. Это число в четыре и частота посещений заставили меня дрожать за состояние моего брата больше, чем его болезнь и его несчастный случай. Пятый доктор, профессор дель-Бона, единственный человек, к которому я испытывал некоторое доверие, консультировал брата однажды, но он предписал лечение, с которым четыре других врача не согласились наотрез. Чтобы выяснить, сохраняется ли некоторая надежда, я пошел к одному из четырех лечащих врачей. Это был своего рода одержимый, очень мало занятый своими пациентами, но старающийся произвести как можно больше шума. Он хвастался тем, что достал из воды моего бедного брата, вернул его к жизни, применив средства, рекомендованные консилиумом врачей для утопающих. Проклятый болтун писал мемуар по этому случаю и выдвинул себя соискателем золотой медали правительства. Если бы я остался его слушать, он прочитал бы мне свой мемуар; видя, что из него можно извлечь только глупости, пригодные лишь для моих комедий, я покинул его и вернулся обратно к моему брату. Гаспаро, между жизнью и смертью, оставался в бессознательном состоянии, не принимая никакой пищи, кроме капельки крема, который мадам Жене удавалось протолкнуть ему через силу ложкой между зубов, и который он проглатывал бессознательно. Четверо врачей приходили два раза в день, рассматривали кровавые мокроты, щупали пульс больного и уходили, пожав плечами, давая понять, что не ожидают ничего хорошего. Однажды утром они переглянулись с видом одновременно зловещим и полным безразличия. Вместо крови, пациент откашлялся желтой мокротой, в которой они абсолютно точно признали гнойные выделения открытых ран в груди, начало гангрены и первые признаки полного разложения. Смерть была очень близко. Я выбежал на улицу к профессору делла Бона; я взял его за руку и по дороге рассказал ему о печальном открытии четырех врачей и их роковом приговоре. Ученый профессор приложил ухо к груди пациента и, после тщательного рассмотрения, сказал: – «Дыхание слабое, но совершенно свободное. Решение моих коллег – это абсурд. Нет ни гангрены, ни распада, ни внутренней раны. Что касается желтоватого и белого веществ, на которых они основывают свои убеждения, это не внутренние выделения, но, я скорее думаю, это масло или крем. Давались ли микстуры, что я прописал, и доза хинина?» – «Четверо врачей, – сказала мадам Жене, – запретили мне следовать вашему предписанию». «Браво! – воскликнул профессор; синьор Карло, вот достойный эпизод из комедии дел'Арте. К нам хотели отнестись как к Труффальдино, и мы покажем этим просвещённейшим (illustrissimi), что они суть четыре доктора Панкраса (персонаж из комедии Мольера). Жизнь вашего брата висит на волоске, но этот волосок не должен ещё прерваться. Доверьте его мне, выгоните за двери этих театральных докторов, и я буду отвечать за пациента. Действительно, несколько дней спустя призошел благоприятный кризис. Гаспаро открыл глаза, он узнал меня, и врач нашел нас мирно беседующими. Лихорадка прекратилась, вернулся аппетит, и я имел удовольствие снова увидеть моего брата полным жизни, сил и бодрости, сочиняющим красивый сонет о своей болезни, что явилось явным доказательством его окончательного возвращения к здоровью. Это происшествие заставило меня забыть все мои маленькие неприятности – дело Гратарола, отъезд Риччи и исчезновение моей любимой труппы комедиантов. Я вернулся из Падуи с совершенно новым настроением и готовым страдать от новых несчастий, как будто я вырвался из рук смерти вместе со своим братом Гаспаро. Едва вернувшись к моему одиночеству, я стал размышлять философски о страшном потрясении, которое пережил. Думая об опасности, от которой я избавил любимого брата, душераздирающих картинах его страданий, я упрекал себя за чрезмерную чувствительность к малым жизненным бедам, неприятностям от злых людей, помехам, преследованиям моей судьбы и множеству других мелочей, из-за которых я должен был бы лишь смеяться, а не волноваться. Я понял, что с моей претензией к равнодушию, к стоической покорности судьбе я был самым слабым человеком на свете. Чтобы измениться к лучшему, я решил проявлять в будущем твердость и никогда не беспокоиться по пустякам. Я перестал бояться гнева духов, их царя, и злых козней фей. Я себя поздравил с идеей, что Пьетро Антонио Гратарол с его подозрительным обликом – это, возможно, переодетый злой дух, представив его выставленным на сцене и освистанным зрителями. Я с удовольствием подумал о том ужасе, который должен был бы распространять этот несчастный в фантастическом мире, если бы он появился там в образе летучей мыши, преследуемый шиканьем и свистками. Однажды ночью я мечтал об этом, когда шел по улице, и я засмеялся, так что проходящий мимо посторонний человек мне сказал: «Не всегда можно смеяться». Насколько я помню, это было в воскресенье, и я зашел в Санта-Моис, чтобы прослушать мессу. Я выбирал место, когда ко мне подошел синьор Марини и спросил меня, знаю ли я о несчастье, которое произошло с моим другом Паоло Бальби. – «какое несчастье? – Спросил я, – ещё вчера вечером я видел его, веселого и оживленного». – «Однако он умер этой ночью. Простите, господин граф, носителя этой плохой новости». Я сразу же поспешил к моему дорогому другу Бальби, все еще питая надежду, что весть ложная, но крики и стоны, которые заполнили этот патрицианский особняк, издалека сообщили мне, что здесь прошла смерть. – «Не всегда можно смеяться» – голос был прав. На следующий день я получил письмо из Фриули, в котором было написано, что мой брат Франко очень болен. Я собирался лететь ему на помощь; второе письмо, запечатанное чёрным, сообщило мне, что я прибуду слишком поздно. Франко оставил своей вдове и детям значительное состояние, но я их знал, и я догадывался, что они неизбежно растратят наследство. Я посвятил много хлопот, чтобы удержать их на грани пропасти. Я их журил, я их ругал, я их поучал – ничего не помогало. Они шли к неминуемому разорению. Мои проповеди, мои внушения, мои шаги и демарши – все было бесполезно; и мои сироты – племянники дали мне сотню раз возможность повторить угрожающие слова неизвестного: «Нельзя всегда смеяться».
Однажды утром, Рафаэль Тодескини вошел в мою комнату с искаженным лицом. – «Идите скорей, – говорит он, – наш друг Карло Маффеи скончался вчера прямо в кафе, от апоплексического удара. Вы знаете, он был очень беден, но он упомянул вас в своем завещании». Я не был самым любимым для Маффеи человеком, но я питал к нему особую нежность. Боль от этой зловещей новости терзала мне душу. Я шел за Тодескини, не сознавая, что делаю. Он отводит меня к нотариусу, который сообщает мне волю умершего. Я нашел большую записку, полную восхищения моим характером, и столько этому доказательств, сколько бедный мальчик не дал мне за всю свою жизнь. Когда я увидел последнюю фразу, в которой он написал, что оставляет мне на память и в знак своей дружбы свою золотую табакерку, единственный подарок, который он может мне предложить, я поднял руки в воздух и воскликнул в слезах: – «Ах! Я отдам все золото мира, табакерку, табак и мой нос над ним, чтобы выкупить у беспощадной смерти этого друга, такого нежного и такого доброго!». Нотариус и Тодескини улыбались этому непосредственному выражению моего сожаления, но Смерть, которая не придает особого значения золоту и табакеркам, которая также абсолютно уверена, что получит мой нос рано или поздно, не желала ничего давать взамен. Поэтому я сохранил подарок доброго Маффеи, и это единственное наследие, которое я получил. Миллион не был бы для меня дороже. Очень скоро после этой печальной потери смерть пришла в Падую и неожиданно нанесла удар одному из самых лучших, самых преданных, самых постоянных моих друзей, Иннокентию Массимо. На этот раз, я даже не осмеливаюсь издать восклицание. Я горько плачу, не говоря ни слова. Сын Массимо, очаровательный молодой человек, и его жена Елена Распи, один из самых приветливых и самых душевных людей, которых я когда-либо знал, бросились в мои объятия, ожидая от меня отцовской любви, и я нашел большое утешение в сыновней любви, которую они мне наивно подарили, и которую я до сих пор ощущаю.