Бэстолочь (сборник)
Шрифт:
Кирилла Марья Игнатьевна как бы не замечала, разве когда он начинал «мешать Светочке» и она волей-неволей вынуждена была обратить на него свое внимание, чтобы сделать ему замечание, одернуть, поставить на место. Да и кто он, спрашивается, был такой, с точки зрения Марьи Игнатьевны, чтобы замечать его. В школе он учился самой обыкновенной, способностями особенными не отличался; во всяком случае, не те у него были способности, чтобы показывать их по телевизору, как показывали Светочкины способности. В общем, ничего собой не представляющий ребенок, к тому же уже взрослый, видимо, сильно там, в Ленинграде, избалованный и чуть ли даже не со шпанистскими наклонностями, которые в первое время пытался было демонстрировать в отношении к Светочке: отнимал у нее тетрадки, приставал к ней, когда Марья Игнатьевна не могла видеть этого безобразия,
Но в том-то и беда, что шпаной Кирилл никогда не был. И остро это почувствовал, когда в первые месяцы своей самостоятельной московской жизни пробовал гулять во дворе. Гуляния эти были им прекращены после того, как трое каких-то маленьких хулиганов, едва достававших до плеча Кириллу, так безбожно разворотили ему губу и расквасили нос, что Кирилл потом неделю не ходил в школу, а лежал дома с холодными примочками и градусником под мышкой.
Ударили свинчаткой и убежали.
Известное дело – «Бей первым, Фрэдди!». Кирилл быстро выучил это правило назубок – не столько в переносном, сколько в буквальном значении, – но опять-таки следовать ему не захотел. Ибо существовал в нем, в Кирилле, некий внутренний барьер, некий предохранитель, что ли, который мешал ему нанести упреждающий удар. И не страхом воздвигался этот барьер, точнее, не только страхом, а чем-то еще, и это что-то ещебыло значительно более мощным и парализующим, чем простой физиологический страх. «Ну как можно ударить человека, который пока еще не причинил мне зла. Вот если он меня ударит – тогда другое дело. Тогда и я ударю. Разозлюсь и ударю». И так всегда. И ведь прекрасно знал, что когда ударят, то уже поздно будет. И сам неплохо мог бы ударить, так как парень был не слабый, с хорошей реакцией, развитой мускулатурой.
Бог с ними, с побоями! Унижение – вот что было самым мучительным, что никак не хотело исчезать вместе с синяками и ссадинами, занозой торчало в памяти, и даже когда становилось неощутимым, все равно сидело где-то глубоко внутри, с каждым годом уходя все глубже, незаметно разлагаясь и отравляя кровь. Как знать, может быть, именно в этом возрасте, когда Кирилл уже ощутил себя как самостоятельная личность, но еще не понял, в чем эта личность его выражается и чем она отличается от других личностей, его окружающих, эти-то занозы и были самыми болезненными, самыми опасными. Это раннее его мучительнейшее ощущение собственного бессилия, собственной трусости и мерзости. Именно мерзости, потому что мразью был унижен и сам перед ней унижался, унижался незаслуженно, подло по отношению к себе и к тем, кто его унижал, трусливым и хилым, как всякая шпана. Унижался не только тогда, когда просил, чтобы не били, отдавал деньги, но и потом, и главным образом потом, когда оставался наедине с самим собой, вспоминал о том, как просил, отдавал и как даже унижения своего не чувствовал. Неделями потом не мог себе простить этого и тем самым продолжал унижаться.
И не только в тринадцать лет, но и многим позже, во все свои школьные годы и долго еще после школы, потому что уже привык унижаться. Унижался, когда боялся пойти с девушкой на вечерний сеанс в кино («Не буди спящую собаку, Фрэдди!»); когда, заметив вдалеке группу сопляков с характерным вызывающим видом и характерной расхлябанностью в походке, спешил перейти на другую сторону улицы или свернуть в переулок («Сверни первым, Фрэдди!»); когда двое или трое пьяных парней «знакомились» в метро или трамвае с одинокой девушкой, а он, Кирилл, делал вид, что не замечает ни этого «знакомства», ни ужаса той, с кем «знакомились» («Не суй свой нос в чужие дела, Фрэдди!»).
Унижался даже тогда, когда придумал себе этот свой «барьер», «предохранитель», всю эту теорию, объяснявшую, почему он, Кирилл, не может первым ударить, не может спасти себя и других от унижения – «Всегда умей оправдать себя, Фрэдди!»…
«Не надо об этом! Какого черта? Сейчас особенно не надо!» – подумал Кирилл.
Раздражение и озлобленность вдруг исчезли, и снова стало тоскливо, снова нахлынуло непонятно откуда, сдавило, защемило.
Кирилл заставил себя сходить в буфет, позавтракал там, хотя не был голоден, а вернувшись из буфета, заставил себя раздеться, лечь в постель и попытался заснуть. Может быть, в конце концов и заснуть себя заставил бы, но позвонил режиссер-постановщик.
– Кирилл? Это
– Послушайте, Владислав Абрамович, – перебил его Кирилл. – Вы глубоко заблуждаетесь, если полагаете, что я стану произносить этот идиотский текст, который у вас в сценарии.
– Какой еще текст? – насторожилась трубка и тотчас с досадой: – Ах, Кирилл, опять вы за свое! Ну, ради бога, что вам не нравится в сценарии?
– Мне все в нем не нравится.
– Нет, так нельзя, ей-богу! Давайте говорить конкретно.
– Давайте. – Кирилл достал из портфеля режиссерскую разработку и стал читать: – Ну вот, например: «Ирина, радость моя, я вас ужасно люблю, я вас обожаю. Но еще сильнее, чем я люблю вас, я ненавижу красных…» И так далее. Да разве можно…
– Это не та сцена! – торжествующе объявил Влад.
– Что значит не та?
– Мы сегодня снимаем совершенно другую сцену! А ту, которую вы начали читать, будем снимать, дай бог, через месяц. Вот так!
– Ну ладно, – поморщился Кирилл. – Пусть – не та, пусть – через месяц. Хотя что, по-вашему, она за этот месяц лучше станет?.. Хорошо, давайте ту, которую сегодня снимаем… Пожалуйста: «Ваш отец погиб, потому что лгал себе, лгал друзьям, лгал народу…» Как можно сказать такое дочери погибшего офицера, которая только что от вас узнала о смерти отца и которую вы нежно любите, обожаетеже?! И если вы действительно собрались ей это сказать, то зачем тогда выводить ее на площадь, перед строем солдат?.. Это же бред какой-то!
– Да в том-то и дело, Кирилл, что обязательно на площадь и обязательно перед строем солдат! В этом вся моя находка, изюминка, так сказать, всей сцены! Отчужденность, полная потерянность этих двух людей. Понимаете…
Про «находку» и «изюминку» Кирилл уже не раз слышал и не собирался выслушивать заново.
– Ну и играйте сами свою находку, – оборвал он Влада.
Влад умолк; Кирилл слышал, как он шумно глотнул.
– Послушайте, Кирилл, не кажется ли вам… – начал было Влад неожиданно хриплым, простуженным голосом, но вдруг закашлялся, а кончив кашлять, произнес уже совсем иным тоном, успокаивающе и примирительно: – В конце концов, за неточную драматургию не нас с вами будут ругать, а сценариста. Вот так. – И уже совсем примирительно: – Кстати, Кирилл Алексаныч, сегодня утром читал ваше интервью в «Советском экране». Должен заметить, что вы весьма смело там высказываетесь. Особенно о театре. Но совершенно с вами согласен! Ха-ха-ха! В общем, примите мои поздравления… А что касается сегодняшней сцены, то я ее еще разок посмотрю, почищу немного в плане стиля. Уверен, что вы прекрасно ее сыграете. А пока отдыхайте. Не стану вам мешать.
Влад торопливо повесил трубку.
«Вот мерзавец! – подумал Кирилл. – И интервью уже прочел. И про театр, паразит, заметил. Черт меня дернул высказываться о моем отношении к театру!»
Интервью с Кириллом Нестеровым было опубликовано в последнем номере журнала «Советский экран» на двух полосах с тремя большими фотографиями. В этом интервью на вопрос журналистки о том, не хотел бы он работать в театре, Кирилл ответил, что нет, не хотел; что театр его вообще не привлекает; что ему скучно работать в одном и том же коллективе, под руководством одного и того же режиссера и что в этом смысле кино предлагает актеру куда больше возможностей. Причем куда резче и грубее высказывался, чем потом напечатали. Так что, видимо, самому неудобно стало. Ну и не выдержал под конец и чуть ли не оправдываться начал за свои слова, что это, дескать, только субъективные его ощущения и что, если бы у него все сложилось в театре удачнее, он бы иначе к нему относился.