Бестселлер
Шрифт:
Тот Брафман был обрезанный. Достигнув возраста Христа, он принял христианство. Пришелец-иноверец тем самым обратился в домочадца. Старик Аксаков полагал, что всяк еврей, крестившись, прекращает блуд блужданья и, словно всем известный сын, вертается под отчий кров. Гм-гм, а как нам быть с пословицей о жиде крещеном, о коне леченом? Э, я за плюрализм, как за последний «изм», мной услышанный. И это, между прочим, значит, что я не целиком согласен с почтенным коренным славянофилом. Он утверждал – даю пунктиром: наличье у еврейского народа каких-то там великих дарований; что иудеи презамечательное племя в человечестве, и что идея всечеловеческого братства сложилась под оболочкой исключительности избранного народа; созрев, она и воплотилась во Христе… Ну, знаете ли, отсюда уж рукой
Крестовский с детства знал: при каждом польском графе состоит свой Мендель. Крестовский смолоду слыхал: при каждом русском губернаторе кружит доверенный еврей. Брафман у них не подвизался. Имел самостояние, имел позицию. И написал две книги. Крестовский их держал настольными. И не скрывал – вот источник моих воззрений. И выступал публично, едва ли не восторженно хвалил он Брафмана. За то, что Брафман указал на заединщину еврейских братств, на их стремление к владычеству над миром; а заодно на власть кагала над еврейским плебсом. Короче говоря, сей Янкель Брафман презентовал Крестовскому магический кристалл. И сквозь него он различал за далью даль свободного романа. Свобода, как и несвобода, имеет сверхзадачу. Осознанную иль восчувствованную; бывает и без «или-или».
Реальности экономических соревнований исконных и пришельцев сменились в разумениях Крестовского бореньем двух Мессий: великорусского народа и малого народца.
Зов мессианства – вечный зов. Вставать и володать – велик соблазн. Чреват он катастрофами, да все равно прельщает. Всевышний надзирает за очередностью. И это означает, что претенденты преходящи. Но Русь – вся в будущем.
Ее самоназвание – святая. Самоназванье иудеев – избранный народ. Но только ведь святая способна чудо сотворить. Все впереди! От Нила до Невы, от Эльбы до Китая, от Волги до Евфрата, от Ганга до Дуная – вот будущее царство русское, и не прейдет оно вовек. Фельдъегери летят во все концы – и в одночасье вершится наша воля. Мы – масса грозная, она к себе притягивает всех. Само собой, за вычетом евреев.
Сказал нам Петр Великий: будь ты крещен, будь ты обрезан – едино, лишь знал бы дело да был бы добрым человеком. Но и прибавил, лишь бы не был иудеем. А дочь его, Елизавета, их признавала прагматичными, но выдворяла за порог, яко врагов Христовых. И вдруг Екатерина… Она мечтала трезво: турков за Босфор я выгоню; Китая гордость усмирю. Что ж до евреев, то матушка-царица не желала впускать их в свою державу. Большой-де вред нашим торговцам принесут. Резон? Резон! Да резонанс другой. Всего сильнее власть земли. Вы назовите, как хотите, – покоренье, присоединенье, но, всем известно, что назначение России досягнуть, распространиться вширь. Ну, как не посягнуть на земли Польши? Однако получился казус – евреи, евреи, кругом одни евреи.
Как не понять и направленье мыслей, и искренность тревог сердечных, и частоту употребленья слова «жид» на четвергах у автора романа «Жид идет!». Как не понять нам тех, кто понимал: мессианизм иудейский и мессианизм русский сошлись лоб в лоб. Не символически. О нет, реально.
Да-с, четверги Крестовского. Он прежде жил на Загородном. Теперь – на Мытнинской. Как прежде там, так ныне здесь бывали: г-н Пржецлавский, старик угрюмый; вихрастый и широколицый генерал; и шепелявый вкрадчивый поляк, благонамеренный сотрудник «Русского еврея», а заодно секретнейший дружинник, имевший личный номер 504. Для толкований талмуда наведывался белобрысый Брафман. Бывали также братья-литераторы из разряда стрекулистов, в который автор ваш зачислил и Матвея Головинского. Ошибка. Но об этом позже.
Пржецлавский, согнутый годами, под гнетом старости не угасал – ему надежду подавало решение еврейского вопроса. Свои седины он неизменно красил черным, как было велено давным-давно всем генералам, статским и военным. Осип Антоныч интересен противоречьем мыслей и поступков. Восстание поляков жестоко
Ему внимал румяный плотнобрюхий генерал. Он в гастрономии держался начал суворовских: щи кислые и поросенок с хреном. А толстогубость, толстоносость, вихрастость куафюры, наклонность к апоплексии – вот это уж фамильное, семейное. Как у всех Дрентельнов. Однако ни факторы гастрономические, ни факторы физиономические, нет, не они функционируют в явленьях стойкого антисемитизма. Владело таковое отнюдь не всеми Дрентельнами. Насколько мне известно, лишь Александр Романычем, насквозь читавшим сочинения Крестовского. Еще вчера был Александр Романыч наиглавнейшим в ведомстве жандармов и политического сыска; засим, начальствуя в губерниях на юге, ужаснулся стратегической промашке Екатерины, «впустившей» иудеев.
Поляк, сотрудник «Русского еврея», поджарый, длинный, востроносый, хоть не был завсегдатаем, но был знаком со всеми. Но эти «все» не знали многого о нем, Петре Иваныче. Вот разве Дрентельн, генерал, тот был осведомлен о востроносом хитреце. Ваш автор уже не раз, не два упоминал Рачковского. Но впереди еще одна шпионская забава.
Его присутствие, сказать вам правду, меня не удивляло. Дивила глухота присутствующих. Не к ним ли обращался философ Соловьев: «Судьбою павшей Византии / Мы научиться не хотим, / И всё твердят льстецы России: / Ты – Третий Рим, Ты – Третий Рим…». Вот только «льстецы»-то зачем? Напротив, без лести преданные. И крепки верой, взошедшей на византийских дрожжах.
В исполинском назначении нашем, сказал Леонтьев, философ, вы сомневаться не извольте. Ха! Попробуй усомниться, тотчас же русофоба опознают, да и начнут на окна ссать. И будут правы. Какие могут быть сомненья в положениях и выводах Вернадского, провидца гениального? Он на пороге новой эры – стоял Октябрь у двора – провидел исключительную роль России в установленьи цивилизации планетарной, рекомой ноосферой.
Во субботы сосед мой, санитарный техник, собирал друзей, младых мужчин и юных жен окрестных домоуправлений. Шумели, пели и смеялись. К одиннадцати вечера стихали. И под конец – как гром – могучий хор: «Ух ты, ах ты, все мы космонавты». И становилась явью правота Вернадского.
На четвергах Крестовского вот так же весомо, крупно возвещали, какой России быть. И расходились поздно. Не слышно было шуму городского. Но слышались куранты крепости Петра и Павла. Она была недалеко. Курантов бой переменял четверг на пятницу. И Головинскому являлась тень отца. Там, в крепости Петра и Павла, отец когда-то дожидался расстреляния.
Сидели в казематах утописты-коммунисты числом, мне кажется, тринадцать. Еще недавно по пятницам сходились все у Петрашевского. И разговоры шли о назначении России; о том, чтоб сказку сделать былью. Писатель Федор Достоевский привел однажды или дважды сенатского чиновника, годами младшего, но духом близкого. Василий Головинский желал освобождения крестьян посредством пугачевских топоров; засим желал взбодрить и коммунизм посредством диктатуры.