Бестселлер
Шрифт:
Графинюшка (она ведь урожденная Толстая) предобрая, приняла б Лопатина. Устроила б удобно и уютно на укромной даче. Но Герман Александрович не оставлял надолго свой скромный дом, который тоже принадлежал Литфонду. На Карповке, на Петроградской стороне, не то чтоб рядышком, но и не то чтоб далеко от Петропавловки. Шпиль крепости всегда очерчивал все возвращения на круги своя. Так было в молодости. Так было и теперь. И вот уж скоро шпиль поставит точку – в больнице Петропавловской.
Он редко отлучался надолго. Однажды в день, в обед, он уходил обедать. Нашел дешевую столовку, здесь же, на этой Карповке. Как раз в «столовом» доме и находилась квартира одного социалиста, лица известнейшей национальности, уже по одному тому квартира «нехорошая». Но то была уж очень «нехорошая квартира».
Скажу вам доверительно, Ильич минувшим летом остановился в двух шагах от Дома литераторов. Но это знает только тот, кто съел пуды ленинианы. Послушайте, старик Лопатин прав: нет книги, до того уж глупой, что невозможно ничего извлечь. Ваш автор, например, извлек известия о Павле.
Лопатина послеобеденного он в Доме литераторов застал, как говорится, с первого захода. Не для блезира – тщательно пришаркивал на половице. Солдат. Шинель, папаха, сапоги, все не для фрунта, а для фронта. Был этот Павел каким-то лепестком с ветвистого лопатинского древа. Лопатину сказал он – «дядюшка», что было благосклонно принято. Лопатин не терпел ни «дед», ни «дедушка», а «дедом русской революции» его в глаза никто не называл.
Описать, каков был Павел внешне? Тут трудность для меня необоримая– уж очень зауряден. А говор южный, ставропольский, нетвердость «г». Незаурядность-то не внешняя. Не потому, что большевик, помилуйте, какая невидаль. Не потому даже, что добровольцем воевал не за царя, а за отечество, но к «пораженцам» примыкал идейно. Из ряду вон считаю я вопрос, который он поставил нынче Ильичу. Они были знакомы с девятьсот шестого. Тогда уж Павел был членом РСДРП, был ленинского направления. А нынче встретились вторично, на конференции большевиков-фронтовиков. Ильич его узнал. Вопрос в глазах: ну-с, что у вас, товарищ? А тот не о войне, тот о ЧеКа товарища Дзержинского. И – озабоченность, тревога: не разразится ль над Россией шквал террора?! И что ж Ильич? Как что! Известно: куда-то там, под мышки, что ли, ладони сунул, на носки привстал и голову тяжелую закинул, прищурился, как Штраух, и разразился смехом. Заливистым, открытым смехом, каким, по замечанию тов. Луначарского, смеются лишь очень-очень-очень честные марксисты. Потом он Павла взял за руку, двумя руками сжал и, накрепко слова сжимая, объявил: не будет робеспьеровщины, не будет. Отбросил руку партийного собрата и пальцем указательным перекрестил крест-накрест гул партийной конференции.
Лопатин слушал. Я думал, вот-вот и разразится шквал – нет, не террорный, шквал витийства резкого. Но Герман Александрович разглядывал племянника своим «лабораторным» взглядом, и пристальным, и ярким. Потом сходил за кипятком, а Павел вынул из кисы-мешка буханку и сахар колотый– сверкнула белизна, точь-в-точь как и в руках солдата в сорок первом, я только слюнки проглотил.
Пили чай вприкуску, Лопатин прикладывал ладони к горячему стакану, но рассуждал, не горячась. Разговор, нет, монолог серьезный. Позвольте схемой; имитацией боюсь сфальшивить.
Он начал как экономист. Промышленный прогресс России так силен, что и европейские обозреватели, есть книга Терри, предвещают ей к середке века доминирующее положение в Европе. Допустим, такова гипотеза. Но мы-то в канун войны… Я на память, но, поверь, не ошибаюсь. Четвертые мы в мире по производству металлических конструкций, на пятом – стали и цемента, а на шестом по добыче угля. Недурно, а? Однако вы-то, друг мой Павел, имеете микроб народничества, для вас капитализм только хищник, вампир и зверь из бездны. Эксплуататор, мать его ети. Не так ли? А роль капитализма куда сложней. Организатор производства. И надобно, чтоб развивался, рос и, тем определяя ход вещей, создал условия для устроения социализма. А вы, марксята, желаете его создать декретом, махом, вынь да положь, и баста. Коль не сегодня, так завтра. Еще раз: социализация должна была созреть в китовом чреве капитализации. Необходимо совпаденье многих предпосылок. Социализм же революционный – абракадабра, чепуха; он лопнет, оставляя страшное зловоние. Плеханов трижды прав: не следует рабочим браться за оружие. Но дело сделано. А Маркс предупреждал: сместите сроки, прольете реки крови. (И, между прочим,
Вот так «распространившись» именно в марксистском духе, Герман Александрович продолжил, как говорится, в личном плане. Он не испытывал потребности в кумирне для культа персонального, а Пашенька, видать, испытывал. И дядюшка, ероша бровь, что было признаком прилива гнева, продолжил. Скажи-ка, Павел, неужели ваш Ильич, штудируя работы Маркса, Энгельса, так и не понял, что выкидышу не дано разумное мироустройство, что вам придется лить, лить, лить кровь, что даже при крепостном повиновении кюнштук останется кюнштуком, нальется гноем, застоится, да и лопнет. Бьюсь об заклад, все это он понял, штудируя Маркса с Энгельсом. А если понял, если знал, тогда, скажи на милость, с кем и с чем имеет дело наша матушка Россия? Вот – он показал на стену – там Верочка Засулич, она права: да он, ваш Ленин, не кто иной, как бывший наш Сереженька Нечаев. В европах жил, но воротился азиатцем и будет делать секир башка, крестясь, как на Спасителя, на Карла Маркса. Какой там, к черту, Робеспьер… Ильич ваш искренне убежден? Наверно, Гегеля зубрил, да вот не вызубрил: все, что было испорчено, было испорчено с самыми благими намерениями. Знаешь, от таких вот «искренних», как и от аскетов-праведников, шибает за версту паленым мясом.
Не ждал он, что Павел тотчас устремится в Савлы. Хотел, чтоб он не сотворял себе кумиров, не ставил бы легенду впереди коня, свое бы смел суждение иметь. А что ж партийный Павел? Пассажи дядюшки он счел ревизьонистскими, ну, дует на воду – и отводил глаза, и подавлял зевоту. Лопатин вспыхнул и сказал: «Наш бывший государь, когда ему надоедали, кончал аудиенцию словами: „Извините, я вас утомил“».
Не провожал. Прислушался и осознал себя объектом иронии истории. Как сипло, как насмешливо пищала флейточка. И вдруг ужасно побледнел: пищали мыши. Он их боялся субъективно. Как ты да я.
И снова этот же вопрос: куда Лопатину податься? Беднеют впечатленья жизни, общественные интересы гаснут. Пошел бы с Верою Ивановной Засулич, она ж в младости считалась террористкой, а ты как был, так и остался противником террора, пошли б вдвоем в ЧеКа, Гороховая, 2, да и спросили бы товарища Урицкого, не началась ли «робеспьеровщина»? Ну, Паша, дуралей: не будет, никогда не повторится… А Бурцев – это что? Лопатин своего сына командировал в Кресты, так даже Бруно, известный в Петербурге адвокат, Бруно ничего не вызнал и свидания не получил. И Горький обращался: не стыдно ли большевикам держать в тюрьме изобличителя Азефа и прочих провокаторов?! К Урицкому бы надо обратиться, пусть это все равно, что против ветра писать. А Ленин нипочем не примет. Скажет: этого Лопатина Маркс с Энгельсом распекали за излишний патриотизм. И Горькому сказал давно: вы думаете с Лопатиным журнальчик издавать? вот смех-то!..
Куда ему идти? В Саперный? Что ж, у Каннегисеров ему всегда и стол, и дом. Саперный, жаль, далеко, а силушка уж не бежит по жилушкам. Вот тебе и «могучий старик», укатали сивку крутые горки… Можно, конечно, телефонировать (68–31), и Леня… Э, неохота, чтоб юноша летел в пыли на Карповку и думал про себя, когда же черт возьмет меня. Прекрасно знал, что Леня Каннегисер смотрит ему в рот, но, право, стыдно из-за своей персоны беспокоить Леонида. Но главное-то вот: сознав себя объектом иронии истории, Лопатин сам себя стеснялся – своей наклонности, своей потребности «распространяться».