Бета-самец
Шрифт:
— Я уж думал уходить, — приветливо крикнул сосед, когда он трусил мимо него к сортиру.
Топилин отмахнулся — мол, погоди, не до тебя.
Вернувшись, сполоснул пальцы в бочке, вытер об зад лыжных штанов, потом под мышками, о свитер. Подошел. Пожали руки над забором. У Сёмы ладонь большая, жесткая. Будто корягу пожимаешь.
Туман растекался, казалось, совсем невысоко над крышами. Было тихо. Только в глубине поселка, из какого-то преждевременно загулявшего дома, доносилась музыка — гнусавый, надрывно кривляющийся шансон.
— С Сережей не созванивались,
— Нет.
— На Новый год-то будете созваниваться? Поздравить там друг друга…
— Будем, конечно.
— Ты ж не забудь про меня сказать.
— Скажу, базара нет. Помню.
Топилин смотрел на соседа и думал: «Вот если вникнуть, человек-то, скорей всего, положительный… Наверняка не лодырь и вряд ли мерзавец. И чем так уж плохи наши с Сёмой куркульские добродетели? Да ничем. Ну ничем абсолютно. И Аверкампу наверняка бы понравились, пустил бы нас покататься по своему меланхолическому льду… А ведь нервирует, гад, до основания!»
— Что ж, — предложил Сёма. — Накатим по маленькой?
Топилин послушно пожал плечами.
— Накатим.
— Давай здесь пока. Тебе ж не холодно? Ну, и мне. Здесь хорошо. Я люблю на воздухе.
Приговаривая: «С такой зимой скоро почки на деревьях полезут, вот увидишь», — Сёма вынул из внутреннего кармана куртки початую бутылку армянского коньяка. Разлил в стальные походные рюмки. Влез в самые недра куртки, достал «Сникерс».
— Будем! — скомандовал Сёма.
— Будем, что ж. Это довод.
Коньяк был грубоват, но в меру.
Не сговариваясь, шумно потянули ноздрями. Воздух был мокрый, на носах отрастали прохладные капли. Приходилось обтирать. Сёма делал это резким коротким движением, будто отщипывал от носа лишнее.
— Жалко, мало, — сказал он, поставив бутылку себе под ноги.
Топилин уловил намек.
— Да есть вроде еще, — буркнул он. — Есть у меня.
— Под настроение можно и выпить. Я так понимаю.
Он сощурился в сгустившиеся сумерки.
— Хотим со свояком на земле обосноваться, а жены упираются. Но это дело поправимое. А ты как?
— А я городской.
— Ну, это тоже дело поправимое.
Вторую Топилин выпил уже по-настоящему, придержав вот рту перед тем, как глотать. У коньяка был легкий привкус стали. От шоколадного батончика отказался.
— У брата спиногрызов-то двое. Дочка замужем, сами живут. Сын вот тоже собрался. У меня один сыночек. Двадцать три стукнуло, а никак по жизни не пристроится. Все бродит, бродит с одной работы на другую. Что-то выкруживает, — Сёма постучал пустой рюмкой по столбику забора. — Что, может, сразу по третьей? Чтоб хотелось и моглось… Или как там?
— Да так, так.
— У самого-то дети есть?
И тут над ними раздался птичий клекот. Негромкий и отрывистый, на два гортанных слога. Мужчины замерли. Какое-то время смотрели друг другу в глаза, потом задрали головы вверх, прислушиваясь.
— Поздно ведь, зима, — прошептал Сёма.
Скрытая туманом стая приближалась медленно. Перекличка заканчивалась, они ненадолго замолкали и начинали снова, ближе и отчетливей. И было в этих приглушенных звуках всё: испуг молодых, и сдержанная мощь бывалых, и зов, и прощание, и мечта об удачной стоянке, и отчаяние тех, кто устал, и радость преодоления. Сама жизнь, опасная и восхитительная, клекотала у них над головами. Казалось — вот же, руку протяни.
— Зима, — голос у Сёмы дрогнул. — А они летят.
Стая проплыла — близкая, но невидимая. В какой-то момент Топилину показалось, что он услышал, как шелестят маховые перья. Проплыла, и все стихло. Только шансон гнусавил на окраине поселка.
Они выпили.
— Так ты Сереже-то позвонишь? Мне бы определиться.
И смахнул очередную каплю с носа.
— Да умер Сергей, — сказал Топилин. — Умер. Давай-ка, налей. Помянем.
Коляша уехал неожиданно, днем тридцать первого декабря. Позвонил, сказал:
— Слушай, Сань, тут начсклада пришел, документы мои принес. Он с женой, блин, поругался, хочет из части на вечер свалить. Отмазка ему нужна. А документы, прикинь, вчера еще были готовы. Все печати, всё. И к Яшке тут нашли, кого приставить…
— Сейчас буду, — ответил Топилин. — Отвезу вас на вокзал.
И он отвез Коляшу с прапорщиком на вокзал. Прапорщик был мрачно пьян и молчалив — доругивался мысленно с женой. Мимо скучающих ментов, сквозь заверещавшую рамку, Топилин пронес вещмешок с дембельскими пожитками.
— Дембель не должен поднимать ничего тяжелее ложки, — напомнил Топилин Коляше.
В вещмешке форма и альбом, чему там еще быть. Коляша показывал ему однажды — так себе альбом, но фотографии Коляши, гарцующего на Яшке, вышли отлично.
Маскарадный костюм полковничихи, поразмыслив, Коля забирать не стал: «В Светлогорске не поймут». Прапорщик и на вокзале оставался на связи с супругой и к Топилину с Коляшей не проявлял ни малейшего интереса. Ни с того ни с сего хмыкал, выхватывал руки из карманов бушлата, часто убегал покурить. При прапорщике они заговорщически молчали. Коляша всем своим видом намекал: не буду же я при нем расспрашивать тебя про бойков. Топилин всем своим видом намекал в ответ, что понимает Коляшины намеки. Однако стоило прапорщику отправиться на очередной перекур, их настигала непреодолимая неловкость. Говорить почему-то и наедине оказывалось не о чем. Самого Топилина байки о бойках больше не вдохновляли, а Коляша только и мог, что чихвостить полкана с его полканшей, из-за которых он теперь встретит Новый год в поезде.
В зале ожидания дремала группа граждан несвежего вида. Их и рассматривали, да еще табло движения поездов с несколькими заполненными строчками.
Простились нескладно на виду у сопровождающего лица, которое маячало неподалеку, докуривая стотысячную сигарету. Толком ничего не договорили, потеребили друг друга за плечи — и Топилин отвез прапорщика на проспект Рихарда Зорге, выслушав по дороге подробный доклад о жирной гадине, которая даже в Новый год не может, чтоб не подосрать.
В поселок вернулся часам к десяти.