Без знаков препинания Дневник 1974-1994
Шрифт:
У нас хорошая была компания: Лесик Белодед, сын вице-президента Академии наук; его жена Неля — она танцевала в Киевской опере; Валера Парсегов — он из того же заведения, на его «Эсмеральду» и «Корсара» слетался весь Киев и даже я — это всегда было событием; самый заядлый театрал Линецкая; и, наконец, Оксана Базилевич — с копной воздушных волос и челкой, закрывающей почти целиком ее изумительные, говорящие глаза. Оксана — историк. Однажды она и привела к нам своего брата Олега... Помню, в тот вечер мы поспорили, на каком языке слово «ночь» звучит красивей. Олег утверждал: «Найт» — это просто бездарно, «ночь» — уже лучше, но все равно грубо, а «ничь» — поэтичней всего...»
Когда
ли тренировать. Их золотое время — те два года, когда киевское «Динамо» выиграло все наши и европейские кубки — все мыслимые и немыслимые. Из одного из них — Кубка кубков 7 5-го года — и я мед-пиво пил. Они были всегда вместе — Лобановский и Базилевич — рыцари, Дон-Кишоты своего безнадежного дела. Но в футболе, как и везде, дураков хватает. Возможно, их в футболе даже будет побольше. Начались интриги по самой обычной схеме... и их союз был порушен. Я продолжал общаться с Василичем, он приезжал ко мне в Ленинград, и я знал, что Базиль это тяжело переживает. Начал выписывать «Спортывну газэту» (из Киева в Ленинград приходила специальная посылка), чтоб лучше знать, что у Алика происходит в Донецке. Потом он начал тренировать «Пахтакор», и однажды я бросился к телефону, чтобы звонить в Киев: «Был ли Базилевич в том самолете?» — «Алик спасся один... Он полетел не в Кишинев, а в Сочи — там отдыхала его жена». Я перекрестился. Ведь Алик мне сам рассказывал, как однажды уже опоздал на самолет, который разбился. Он как в рубашке родился.
Он только что сидел рядом. Я сказал ему, что он всегда напоминал мне импровизатора, уникального футбольного импровизатора. Только все их голы и очки от меня теперь далеки. Футбол смотрю по телику безучастно, скорее, по привычке. Не приходит желание сходить на футбол, Василич уже давно не звонит — в общем, с тех пор, как я в Москву перебрался. Вот с Аликом случай свел... но что дальше? «Время сетовать, и время плясать... Время обнимать, и время уклоняться от объятий».
май 24 Умер Товстоногов
Это случилось вчера. Как говорят англичане, присоединился к большинству. Не просто к большинству, но лучшему. Теперь он в том мире, где живет Достоевский, Горький... Только те — много этажей выше. (Особенно Ф.М. — он где-то на самой вершине.) «Идиот» и «Мещане» были мои любимые спектакли, и я счастлив, что в них играл — хоть и не на первых ролях. Я учился тогда...
Знатоки говорят, что в том мире человек должен освоиться. Что это трудно ему дается. Но у людей духовных, готовых к духовной жизни, на это уходит немного времени. Товстоногов сразу отправится в библиотеку, где собрано все, что Шекспир, скажем, написал после «Бури» — за эти без малого четыре столетия. Что это за литература, можем ли мы представить? Едва ли... Персонажи в ней будут не Генрих V, принц Уэльский, не Фальстаф, а неведомые нам боги, атланты... В детстве, когда мы изучали мифы, мы что-то о них знали... но потом выбросили из головы. Когда сидишь в их читальном зале, — я так это себе представляю, — слышатся звуки, доносящиеся из их филармонии. Только в ней не тысяча мест, не две... У ГА. скоро будет возможность послушать новый реквием Моцарта. И убедиться, что его Моцарт (из спектакля «Амадей») был поверхностный, сделанный с далеко не безупречным вкусом. Впрочем, сам Моцарт за это не в обиде... Среди слушателей есть, конечно, и Сальери. Нам эту музыку пока не дано услышать.
Со смертью человека с ним происходят самые обыкновенные вещи. Он перестает принадлежать своим близким, своему кругу. Кто-то имел к нему доступ — к его кабинету, к его кухне, — кто-то мечтал иметь, но так и не выслужился. Теперь все изменилось. Я могу говорить с ним наравне с теми, кто раньше бы этому помешал. И я скажу ему, что это был самый значительный период в моей жизни — те девятнадцать лет. И самый мучительный. Вот такой парадокс. Но мучения всегда забывались, когда я шел к нему на репетицию. Он очень любил и наше ремесло, и нас самих. Он исповедовал актерский театр, театр личностей. Мы имели счастье создавать вместе с ним.
Теперь помечтаем. Через некоторое время он пригласит меня на какую-нибудь роль. Возможно... В свой новый театр. Скажет: «Олег... тут близятся торжества Диониса. Я Луспекаева на эту роль... правда, хорошо? Сюжет простой: Дионис встречает Ариадну, покинутую Тезеем. Жаль, Доронину пригласить пока не могу... А вы какого-нибудь сатира сыграть согласитесь? Первого в свите? Он бородатый такой, шерстью покрыт...»
Я соглашусь, Георгий Александрович. Ведь мне надо будет, как и всем, все начинать сначала.
«Лопата и кирка, кирка...»
Сегодня играли спектакль для худсовета и был полный зал. Они такого скопления давно уж не помнят. Много хороших слов, кто-то сказал, что возвращается театр высокого интеллекта. И Хейфеца хвалили — это приятно, ведь это его первый спектакль здесь.
Вот еще Гамлет: сначала был московский, после — щигровский, после — казацкий... теперь российский. Нет только того, Датского.
Впрочем, однажды я придумал, как сыграть того Гамлета. Возраст для этого, правда, уже неподходящий, а манера подразумевалась отнюдь не реалистическая. Подтолкнула к этому одна история, которая приключилась со мной в Лондоне.
В районе пяти вечера я бродил в поисках подземки, подумывая уже о своем гостиничном ужине. Денег почти не оставалось — все подарки были куплены и к завтрашнему утру чемоданы собраны. На моем пути повстречался ханурик — на первый взгляд безобидный, чем-то смахивающий на моего же приятеля Гуго (если вы помните «Принца и нищего»). Напевал он знакомую песенку могильщика «Лопата и кирка, кирка, и саван бел как снег...», ни на секунду не спуская с меня глаз. Возможно, стоило ускорить шаг и прошмыгнуть мимо, но мне вдруг захотелось в свой последний лондонский вечер эту песню дослушать.
Я слушал и разглядывал его руки, вымазанные землей, веревку, обмотанную вокруг шеи, и лопату. Позади него виднелись кладбищенские ворота.
Он кончил куплет и вопросительно уставился на меня. Я одобрительно заулыбался в ответ и уже собрался двинуться дальше, но он одним движением перегородил мне дорогу. В его глазах сверкнули недобрые огоньки, лязгнуло то, что осталось от челюсти, и в довольно наглой манере он потребовал с меня пять фунтов — ни больше, ни меньше. Гуго он мне больше не напоминал — теперь это был уже скорее Фейгин из диккенсовского «Оливера Твиста».