Без знаков препинания Дневник 1974-1994
Шрифт:
Телевидение. Обрушиваются тонны информации — правда, больше ненужной, но от нее никуда не деться. Это данность. Теперь, в общем, всем все известно.
Когда видишь себя в телевизоре, думаешь: это можно было вообще не играть, это можно было быстрее. Скорее к главному, к сути. Время уплотняется: клипы, дайджесты... Конечно, есть стоики — что-то же должно эту волну сдерживать. Вот Додин играет «Бесов» целый день, вот Штайн собирается «Орестею»...
Впервые я «изменил» «системе», которая меня вырастила, в «Трех мешках», в БДТ Она показалась мне тесной. Роль фронтовика, инвалида требовала ненормального, высшего напряжения сил. Уже к первому антракту я сгорал. А впереди была самая главная сцена — столкновение с властью, с бюрократом Божеумовым. Нужно было передать в зал энергию в миллион — нет, больше — вольт. После
Что же все-таки соединяет эти разрозненные теперь куски? Если сквозное действие нарушается, значит сквозными остаются мысль, идея. Но можно ли идею играть? Все замахают руками: конечно, нельзя! Играть вообще нужно всего поменьше. Наташа Радько перегнула палку, написав, что я могу играть идею [ 128 ] . Но можно идеей воздействовать, таранить зал. В результате она должна дойти до зрителя, уложиться в сознании, а как ты будешь это делать — вопрос твоей техники.
128
В статье «Как сердцу высказать себя», опубликованной в «Московской правде» 8 ноября 1981 г., журналистка Н.Е. Радько пишет, что «Борисов обладает способностью играть мысль».
В кино есть глазок камеры. В зале — один человек, не важно, знакомый твой или нет. Определи его для себя и для него играй спектакль. Поначалу ему станет неуютно — ты это даже ощутишь, как он будет ерзать, морщиться. Они не хотят принимать дополнительной информации, они пришли отдыхать, с комфортом. Это понятно... Если его долго не удается обратить в свою веру, попробуй... усыпить, снять напряжение. Этот метод я продемонстрировал — наглядно — в спектакле «Человек в футляре», в сцене магнетического сеанса. «Одного усыпил, другого окоченил, третьего положил затылком на один стул, а пятками на другой. Одного тонкого журналиста ввел в тетанус». Конечно, это была шутка, как сказала бы Графиня. Действительно, шутка... Когда-то мне рассказывал пианист Андрей Гаврилов, что у него на концерте человек умер — то ли оттого, что так подействовала «Лунная соната», то ли оттого, как он ее играл. В этом смысле мне похвастаться нечем.
С идеей, которой нужно воздействовать, не все так просто. Если она лишь в том, чтобы воспеть любовь, добродетели и никакой изюминки в ней нет — то ее в зале никто не заметит. Надо, чтобы ею заинтересовались, захотели разжевать. Надо ее уметь подать. Почти как рыночные отношения.
Сейчас заканчиваю фильм с Юрой — о Мефистофеле. Хотели сделать его неоперным, без рогов. Всеми брошенный, бездомный. Признается Фаусту, что «средь чертей он не вышел чином». Стало быть, есть инстанции и повыше. Он — только пешка, хотя и притворяться умеет. Как говорили наши партийные работники, «спущен на искусство». У него даже есть своя идея: таланты нужно находить среди бедняков, беспризорных и алкоголиков (чем не пролетарская теория?). Поэтому эта рвань, разруха ему на руку. И не ждите, что убегу за границу! — добавляет он в конце. Очень патриотично. Это и нужно тянуть через весь фильм: сатана — патриот! Ходит по рынку: чем только не торгуют — костюмами от Кати Филипповой, туфельками Нижинского... Но ему-то нужна душа! И, по возможности, дешево — зачем на такую ерунду тратиться!
Когда-то Паша Луспекаев рассказывал такую историю. У него не получалась роль, он психовал, изводил всех и себя. Наконец решил вызвать сатану. Купил водки, заперся в комнате и закричал во все горло: приди! явись! Как у Гёте. «Никто не приходит, — говорит. — Я кричу еще раз — никого. Ну хоть бы намек какой-нибудь... Умоляю его: приди! я хочу удостовериться, что ты есть, хочу попросить об одном одолжении... Был готов биться головой об стенку — никого. Значит, нет никому до меня дела, никому!» И заплакал. У Паши в каждом шаге был бунт, сражение со стихией. Такова его «сквозная идея».
Нет, звать сатану не будем — рискованно. Справимся с ролью своими силами. Заложили шестой кирпичик.
Седьмой кирпичик: без пошлости
У Чехова в «Записных книжках» нашел такое восклицание: «О пошлые женщины, как я вас ненавижу!» Задумался, как это сыграть — пошлого человека, вообще пошлость... А тут как раз звонят с «Мосфильма» и предлагают сниматься в комедии. Режиссер в телефонной трубке аж рыдает от смеха, когда излагает сюжет.
С хорошим режиссером можно было бы рисю гуть. К комедии — через сверхсерьез, через конкретность. В результате смешно должно быть зрителю, а мы часто путаем: добиваемся результата, смеемся сами, а зритель потом говорит: какая пошлость! или: со вкусом у него не в порядке!
«Проня Прокоповна имеет скус, — говорит мой Голохвостый. — Потому если человек не такой, как вообще, потому если один такой, а другой такой...» В этом все дело: если один такой, то есть со вкусом, — так пошляка из него ни за что не сделаешь; и, стало быть, если уж уродился свиньей...
У меня все началось с «козы». Это был один из самых знаменитых этюдов в Школе-Студии. Я разыгрывал его с Левой Брянцевым. Я — за сонную, индифферентную козу, Лева — за ее хозяина. Он заходил то с одного бока, то с другого, рискнул даже зайти с тыла, чтобы отыскать там сосцы. «Она» брыкалась, и ведра с хозяином летели в разные стороны. Наконец, Лева плюнул, зашел спереди и стал доить через нос и уши.
Моим первым спектаклем в Киеве был «Овод», а Ривареса в нем играл Лавров-старший, отец Кирилла. У меня было два эпизода: один с «ниточкой», другой — без; нищий на паперти и солдат, который расстреливал Ривареса. Сыграл я этот спектакль не больше двух раз, потому что состроил на паперти какую-то невообразимую рожу, чем очень рассмешил Лаврова. Он вызвал меня в свою гримуборную, попросил еще раз показать эту рожу — мы посмеялись вместе. Потом попросил еще раз, и мы опять посмеялись. После чего он распорядился меня в этом спектакле заменить.
Еще были «За двумя зайцами» в кино, «Комедия ошибок» в театре, много чего было — и все маски, рожи... Правда, разные, непохожие. Изощрялся как мог.
Я еще не читал тогда отзыва Пушкина на гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». Это я недавно для себя выписал: «...вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности!» Вроде бы и в моих простаках, моих идиотах была органика — все было непринужденно! — думал я. Но если представить, что у Гоголя до конца жизни будет одна Диканька! Пусть искренняя, не чопорная, но одна только Диканька! Никогда не будет петербургской «Шинели», петербургского «Носа»!.. Эти параллели я провожу уже сейчас — и, конечно, не в связи с собой. Я только пытаюсь выявить закономерность: эксплуатация одной маски, одного приема недопустима. Как только замечаешь, что повторяешься, нужно что-то изменять, обрывать. Для Гоголя оборвалась Диканька, для меня — Киев. (Еще раз должен принести извинения за эту аналогию, но каждый, кто хоть сколько-нибудь пожил в «нэньке ридной», должен был почувствовать на своей шкуре то, что чувствовал Н.В.)
«Простаки» еще долго меня преследовали. Последняя точка была во МХАТе! Это была кульминация пошлости — «Перламутровая Зинаида». Я ушел из этого спектакля (еще во время репетиций) и сразу же — из театра.
Все-таки надо бы разобраться с тем, что такое пошлость. Студенты мучили меня целый час по этому поводу. Каждый ведь хочет понимать по-своему. Посмотрим у Даля: «Пошлый (стар.) — давний, стародавний, что из стари ведется». Как поменялся язык! Совсем другой смысл. А вот более подходящее, современное: «надокучивший, неприличный, почитаемый грубым, низким, подлым». Вот как — даже подлым!