Бездна Челленджера
Шрифт:
Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.
— Мне не нравится, — замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. — Мурашки по коже.
— Я рисую только то, что нужно. — Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.
— Мама! — вопит сестра. — Кейден рисует моим арахисовым маслом!
— И поделом, — отзывается мама. — Нечего перебивать аппетит.
Но, когда она выглядывает и кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от
29. Я дружу с тарабарами
Я обедаю с друзьями. И все же меня тут нет. То есть, конечно, вот он я, но я не чувствую, что сижу с ними. Раньше я всегда без труда вливался в любую компанию, с которой проводил время. Некоторым, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужна кучка приятелей, этакий защитный дружеский пузырь, из которого они редко вылезают. Я таким никогда не был и всегда свободно бродил от стола к столу, от компании к компании. Качки, ботаны, хипстеры, рокеры, скейтеры… Все они считали меня своим, как будто я хамелеон. Тем более странно обнаружить, что я оказался наедине с собой, даже сидя с приятелями.
Друзья уплетают обед и смеются над чем-то, чего я не услышал. Не то чтобы я намеренно отгораживаюсь от них, мне просто никак не удается включиться в разговор. Их смех доносится издалека, как будто я заткнул уши ватой. Это случается все чаще и чаще. У меня такое ощущение, что они говорят даже не по-английски, а на каком-то своем тарабарском наречии. Все мои друзья — тарабары. Обычно я им подыгрываю и смеюсь вместе со всеми, чтобы казалось, что я один из них. Но сегодня у меня нет настроения прикидываться. Мой приятель Тейлор, чуть повнимательнее остальных, замечает мой отсутствующий вид и похлопывает меня по руке:
— Земля — Кейдену Босху. Парень, ты где?
— Вращаюсь вокруг Урана, — отзываюсь я. Все вокруг смеются и долго подкалывают меня по-тарабарски — я снова отключился.
30. Мушиный полет
Пока экипаж занят делом — беготней по палубе безо всякой видимой цели, капитан стоит у штурвала и смотрит на нас. Как проповедник, он кормит нас своим собственным сортом мудрости:
— Благословляйте судьбу, — учит капитан. — И горе вам, если она не благословит вас в ответ!
Попугай следит за командой: садится каждому на плечо или на макушку, сидит так несколько секунд и перелетает дальше. Интересно, что он задумал.
— Сжигайте мосты, — продолжает капитан. — Желательно, еще до того, как пройдете по ним.
Штурман сидит на протекающей бочке с какой-то дрянью: раньше там была еда, но, судя по запаху, она успела разложиться на составные элементы. Он прокладывает курс, наблюдая за роящимися вокруг бочки мухами.
— Их полет укажет путь еще точнее звезд, — объясняет он. — Потому что у навозных мух отличный слух и фасеточные глаза.
— И какой с них толк? — отваживаюсь спросить я. Штурман смотрит на меня так, как будто ответ очевиден:
— Глаза-фасетки обманут редко.
Кажется, я понял, почему они так хорошо ладят с капитаном.
Пока я слоняюсь по палубе, попугай садится мне на плечо:
— Матрос Босх! Держись, держись! — Он заглядывает мне в ухо своим единственным глазом и удовлетворенно кивает головой: — Еще на месте. Повезло, повезло.
Наверно, он про мой мозг.
Птица уже улетела проверять уши другого матроса. Я слышу низкий разочарованный свист: то, что попугай нашел или не нашел между ушами парня, его не радует.
— Бояться нужно только страха, — вещает капитан, — ну и людоедов иногда.
31. Это все, чего они стоят?
Хотя пестициды из дома уже выветрились, термиты не идут у меня из головы. Если говорят, что от антибактериального мыла появляются сверхбактерии, то почему бы у нас дома не завестись сверхтермитам? Я сижу с блокнотом в кресле-качалке стиля нью-эйдж, оставшемся с тех времен, когда мама кормила нас с Маккензи грудью. Должно быть, у меня с тех пор остались какие-то инстинкты, потому что, раскачиваясь в нем, я чувствую себя немного спокойнее и комфортнее — хотя, слава богу, воспоминание о грудном молоке затерялось где-то в потоке времени.
Сегодня я почему-то не могу успокоиться. У меня в голове копошатся какие-то все более противные создания. Я рисую их, надеясь таким образом выкинуть сверхтермитов из головы.
В какой-то момент я поднимаю глаза: рядом стоит мама и наблюдает за мной. Не знаю, сколько она уже здесь. Снова опустив взгляд, я вижу, что лист остался чистым. Я ничего не нарисовал. Я листаю блокнот, чтобы, быть может, отыскать свежий рисунок на предыдущей странице, но там его тоже нет. Термиты забрались ко мне в голову и просто так не вылезут.
Маму, должно быть, беспокоит выражение моего лица:
— Пенни за твои мысли!
Я не хочу делиться с ней своими мыслями и начинаю придираться к словам:
— А что, это все, чего они стоят? Пенни, не больше?
— Кейден, это просто так говорится, — вздыхает мама.
— Значит, узнай, кто это придумал, и сделай поправку на инфляцию.
Мама качает головой:
— Только ты на такое способен, Кейден. — И она оставляет меня наедине с мыслями, которые я не хочу так дешево продавать.
32. Меньше чем ничего
Я где-то читал, что пенни скоро вообще выведут из оборота, потому что на них не купить ничего, кроме чужих мыслей. Суммы на банковских счетах округлят до пятака. Фонтаны начнут выплевывать медяшки обратно. Издадут закон, по которому все цены будут оканчиваться на ноль или на пять — и никаких других цифр. Вот только эти цифры все равно существуют, даже если все это отрицают.
Мне вспоминаются жетоны метро, никому не нужные с тех пор, как Нью-Йорк решил перейти на магнитные карты. Никто не знал, что с ними делать. Жетонов было столько, что хватило бы на целую драконью сокровищницу, вот только такая гора олова не нужна даже невезучему младшему брату Смауга; а недвижимость в Нью-Йорке стоит столько, что потребовались бы астрономические суммы, чтобы хранить их на складе. Спорю на что угодно, что правительство просто заплатило мафии, чтобы та сбросила жетоны в Ист-Ривер вместе с телом менеджера, который решил, что магнитные карточки в метро — хорошая идея.