Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Дело в том, что доктор велел мне как можно больше свежего воздуха и моциона; на этом основании папа купил мне велосипед, а Николай Александрович взялся учить меня; сам он ездит великолепно. Когда, наконец, его «раненая» рука пришла в порядок, начался наш первый урок. Дело шло сравнительно прилично, и третьего дня последовал мой первый самостоятельный комический соло-выезд.
Николай Александрович, в качестве ангела-хранителя, берет под уздцы моего железного коня и пресерьезно обращается к горничной:
– Дуняша, скажите дворнику, пусть возьмет лопату, корзину и идет за нами на случай чего, барышню подобрать.
– Слушайте, Николай Александрович, если вы так будете смешить
– Помилуйте, Марья Владимировна, что ж тут смешного? Мера предосторожности.
– Николай Александрович, ради Бога! – молю я, делая всевозможные усилия вскарабкаться на велосипед – самое трудное в этом искусстве.
– Ну, хорошо, не буду, не буду; с этой минуты, я говорю только печальные вещи. Вот, например, посмотрите на эту даму.
– Где?
– Налево, в белом костюме на самом припеке и без зонтика.
Я вижу поразительно прямую, худую и бесконечно длинную особу.
– Знаете, почему она без зонтика?
– Ну?
– Она его проглотила. Право-право. Теперь все дамы это делают; посмотрите на их фигуры – мода. Прежде, в старину, говорят, аршины глотали, а теперь перешли на зонтики, удобнее, мягче.
Взобраться на велосипед при таких «грустных» разговорах немыслимо.
Раз, два, три… Наконец-то! Сижу. Метнулась вправо, метнулась влево и пошла описывать зигзаги. Боже, как я в эту минуту сочувствую всем пьяницам! Что может быть труднее прямого направления? Хоть геометрия и гласит, что прямая – наикратчайший путь, но, надо добавить, и наитруднейший, во всяком случае для велосипедистов и членов общества нетрезвости. Уф! Поехала прямо.
– Отлично, отлично, очень хорошо, так и продолжайте, – одобряет летящий из предосторожности рядом со мной на своих двоих ангел-хранитель. – А теперь берите влево, влево к больнице, мимо помещения дежурного врача, это самое благоразумное, потом немножко влево, к артели упаковки и переноски мебели, по крайней мере, так или иначе мы будем доставлены домой.
Вот противный человек!
Заключив в дружеские объятия серебристый тополь, с которым судьба, по счастью, деликатно свела меня, я слезаю со своего самоката. Ох, неправда, вовсе это не самокат, еще как упирается, а коли сам и катится, то именно туда, куда не нужно.
Теперь я совершенно прилично езжу, и мы с Николаем Александровичем совершаем большие прогулки. Несешься быстро-быстро. Как приятно! Дух захватывает, а кругом мелькает высокая, стройная, уже слегка колосящаяся рожь, заманчиво сверкают приветливые синенькие глазки василька.
Мы делаем остановку где-нибудь под тенистым деревом. Николай Александрович затягивается папироской и вполголоса что-то напевает; у него такой приятный, мягкий баритон.
Я смотрю на милые васильки, потом наверх, на ясное бирюзовое небо, на перламутровые искрящиеся облачка, резвящиеся на нем. Как я люблю смотреть на них! Как грациозно скользят эти легкие белые тени! Вот высокие, стройные девушки в воздушных хитонах. Нежно обнявшись, точно задумавшись, тихо бредут они, а кругом толпы маленьких беленьких деток, резвятся, обгоняя друг друга, нагоняя светлых девушек. И большие серебристые, крупные, как орлы, птицы реют над их головами… Вот выплывает снежная колесница, и в ней опять девушки, стройные, легкие, чистые… Чудится мне, что это беззаботные, блаженные души живут, наслаждаются в ясной лазури и смотрят вниз, на далекую печальную землю, которую они покинули… Печальную? Разве земля печальна? Нет, никогда, она так хороша, так приветлива, так красива!..
– О чем задумались, Марья Владимировна? – слышу я голос.
– На облака засмотрелась… Я так люблю смотреть в небо. Правда, как красиво?
– Да, хорошо,
«Что с вами?» – чуть не срывается у меня с языка, но почему-то я не спрашиваю.
Между тем с ним что-то происходит, он в последнее время стал другим. Впрочем, на людях он все тот же: дурит, шутит, рассказывает всякий вздор, но, как только мы остаемся наедине, он почти все время молчит или говорит что-нибудь серьезное, даже грустное, и голос у него другой становится: глубже, тише. Странно, и на меня это действует, и я как-то притихаю, даже не хочется ни смеяться, ни шутить, ни дразнить его; если же иногда что-нибудь вырвется, глупость какая-нибудь, он не рассмеется, только тихо-тихо так улыбнется, и мне станет неловко за свою веселость, точно сделала что-то неуместное, даже неделикатное. Странно.
А вчера? Какой был красивый, ясный-ясный вечер. Словно блестки, рассыпались по всему небу крупные звезды. Я одна-одинешенька сидела в саду и думала. Сирень расцвела, пахло зеленью, весной, где-то далеко заливался соловушка. Тихо-тихо, даже голосов с улицы не слышно.
Вдруг отчетливо зазвенели в тишине шпоры, мелькнул огонек папироски, и со ступенек стал медленно спускаться белый китель.
Николай Александрович подошел и безмолвно сел рядом со мной на скамейку; я тоже молчала. Он долго пристально смотрел на небо и вдруг тихо так, как он иногда говорит, начал:
Небо тихо, небо ясно,
В небе звездочка горит.
Не люби ее так страстно!
Для тебя ль она горит?
Для меня ли? – я не знаю,
Но при ней мне так светло!
Близ нее я не страдаю,
Без нее – мне тяжело…
Он точно ронял эти слова, такие мягкие, звучные… Неужели это свое? Неужели вот сейчас, глядя на глубокое горящее небо, вылились у него из души эти стишки? Как тепло и просто. Точно светло стало и на душе, точно и там зажглась звездочка. А кругом все та же тишина, душистая, ласковая…
Глава III Неожиданность. – Офицер. – Любины тревоги. – Чучело. – Среди цветов
Я-то злюсь, я-то браню Любу, что она мне целую вечность не пишет, а тут вдруг – нате, как снег на голову, без всякого предупреждения она вместе с Сашей и нагрянула. Вот за это люблю, молодцы! Приехали они как раз перед самым завтраком. Ну, конечно, сейчас их за стол; экстренно вытребовали сюда же Николая Александровича.
Люба премиленькая в своем золотисто-коричневом костюме, в желтенькой, канареечного цвета, блузке, которая страшно идет к ее карим, искрящимся золотой искоркой, глазкам; по обыкновению кокетливая и грациозная, как кошечка. Терпеть не могу никакого кривлянья, но то, что проделывает Люба, мне ужасно нравится: она не ломается, но как-то плутовато-ласково вскинет глазками, сложит губы розовым бантиком, и получается такая милая, задорно-кокетливая мордашка. Не преминула она бросить два-три таких взгляда в сторону Николая Александровича, после них полетело несколько шпилечек, таких удачных, и пошла болтовня. Где она – там всегда весело.
– Слышите, слышите? Приближается наш дневной соловей. Целехонький день заливается своей поистине сладкой мелодией.
Вот сейчас раздастся: «Моро-ожено!» – и затем тоном ниже, соблазнительно нежно: «Сливочное, щиколадное, крем-брюлетовое, тюки-фрюки, сюперфлю с ванелью, не пожелаете ли, вашей милости купить?» – слащаво растягивая слова и идеально подражая интонации Михайлы, изобразил Николай Александрович.
Едва закончил он свой концерт, как точь-в-точь с теми же приемами завопил настоящий мороженщик. Невозможно было не расхохотаться.