Безымянная слава
Шрифт:
«Маяк» охотно помещал иллюстрации за подписью Т. Грачевой — это была девичья фамилия жены Дробышева. Утром Тамара Александровна заходила в редакцию прямо с базара, присаживалась к столу Пальмина, записывала его задания, поднимала с пола плетеный кошель, подходила к двери кабинета Дробышева и, не переступая порога, говорила:
— Дробышев, если ты не придешь обедать и сегодня, то можешь вообще не являться домой. — Она обращалась к журналистам: — Товарищи, в половине четвертого выбросьте этого человека на улицу.
Дробышев отвечал ей ворчаньем, а журналисты
— Выбросим!
Она была черноволосая, смуглая, с яркими темными глазами. Одного роста с мужем, но худощавая и стройная, она казалась выше Дробышева, полного человека с небрежной, немного развалистой походкой.
К концу рабочего дня Катя и Света, тоже чернявые, одинаково одетые, приносили отцу что-нибудь поесть, — так как он, конечно, и сегодня не пошел домой обедать, — и сдавали Пальмину все, что успела сделать Тамара Александровна. Это были гравюры на пластинках линолеума, портреты, зарисовки, заголовки и заставки газетных отделов. Старик печатник Думлер, лысый и начитанный человек, принимал их из рук Пальмина, как драгоценность.
— Это же тончайший волосяной штрих! — говорил он. — Когда приколачиваешь их к колодочкам, боишься дышать вслух, как перед Рафаэлем.
Удивительно, когда успевала Тамара Александровна обежать порт, заводы, стадион в поисках материала для своего альбома, перенести рисунки из альбома на линолеум, найти тему для маленьких смешных карикатур, которые шли в сопровождении четверостиший Одуванчика под неизменным заголовком «Пешком по городу»…
— Вы успеете? — спрашивал Пальмин, нагрузив ее заданиями.
— Надо успеть, — неизменно отвечала она. — Дробышев, например, и мысли не допускает, что я могу оскандалиться. Это такой рабовладелец!
Как все умные жены, она рисовала своего мужа строгим человеком, деспотическим главой семьи, диктатором, перед которым она трепещет. Но как охотно, покорно подчинялся ей Владимир Иванович, уверенный, что все в доме делается по его воле и с его согласия! Зато в редакции Дробышев был настоящим хозяином, этот улыбающийся, внешне не очень подвижной человек. Он выбил редакцию из наезженной колеи, когда каждый новый номер газеты был похож на предыдущий и, само собой разумелось, завтрашний номер не будет отличаться от сегодняшнего. Сила газеты стала проявляться целеустремленнее. То, чего хотел Наумов — активного участия газеты в изменении мира, — выполнял на деле Дробышев. В его кабинете почти весь день сменялись посетители, в общей комнате был поставлен большой стол с несколькими чернильницами для новых авторов — для тех, кто садился писать после долгих бесед с Дробышевым.
Черноморск принял как важное событие подборки рабкоровских заметок с «Красного судостроителя» о необходимости добыть крупные заказы для завода. И настоящим торжеством было появление таких же подборок в московских газетах. Каждое слово «Маяка» о «Красном судостроителе» подхватывал и комментировал весь Черноморск.
— У меня такое ощущение, будто я схватил комету за хвост! — говорил оживленный и помолодевший Дробышев. — Станет на ноги «Красный судостроитель», и вы увидите, Киреев, как
Сильно изменилось и настроение Одуванчика. До сих пор он говорил о будущем завода и в связи с этим о перспективах своей семьи в мрачных тонах, а теперь был преисполнен радужных надежд, молился на Дробышева и не вылезал из цехов «Красного судостроителя». Но во всем остальном он остался самим собой.
В один из вечеров, когда Степан по просьбе Дробышева правил рабкоровские заметки, подменив куда-то запропастившегося Одуванчика, в комнату литработников впорхнул виновник торжества, весь белый и подкрахмаленный, в сверкающей парчовой тюбетейке и желтых узконосых туфлях фасона «джимми».
— Степа, хмурый, одинокий старик! Если бы ты знал, какой успех, какая победа!
— Ты уверен, что я должен за тебя править рабкоровские заметки, в то время как ты покоряешь сердца окружкомовских машинисток? — возмутился Степан.
— Машинистки? Забудь об этом пройденном этапе моей биографии. Перед тобой лишь поэт, но зато какой! Только что я читал у Стрельниковых кольцо моих весенних сонетов. Да, кольцо… Все заявили, что на небе появились пятнадцать новых непредвиденных звезд.
— У Стрельниковых? — переспросил пораженный Степан. — Ты был у них?
Да, Одуванчик читал сонеты у Стрельниковых. Ничего удивительного. Дом инженера Стрельникова — общепризнанный парадиз искусств, и прежде всего поэзии. Помнит ли Степан изумительный сонет за подписью Н. Перегудова, украсивший последнюю литературную страницу «Маяка», о котором Пальмин отозвался как о зеленой рифмованной белиберде? Так вот эту белиберду заметили и оценили люди со вкусом. Сегодня актив литературного кружка Межсоюзного клуба сделал набег на дом Стрельниковых, и Одуванчик пожал олимпийские лавры. Все заявили, что Перегудов талантище, и потребовали, чтобы он подарил миру еще одно кольцо сонетов.
— Было прекрасно! Мы ужинали. Бородач рассказывал анекдоты. Все хохотали как сумасшедшие! — трещал Одуванчик. — Я бы остался еще, но, как видишь, железное чувство долга привело меня в редакцию… Ах, ты уже все выправил? Триста двадцать строчек? Спасибо, благодетель, ты истинный друг! — Сунув заметки в ящик своего стола, он вспомнил: — Да, кстати, Нетта Стрельникова спрашивает, что ты делаешь и почему ты такой дикарь.
Клапаны в сердце Степана сработали в обратную сторону, кровь бросилась в голову, перо едва не выкатилось из пальцев.
— Что ты ей сказал? — спросил он как можно равнодушнее.
— Что я мог сказать о тебе? Я сказал, что ты временно состоишь в должности корифея репортажа, но скоро покончишь с этим низменным состоянием, так как заканчиваешь потрясающую морскую повесть.
— Зачем ты болтаешь о моей повести?
— А в чем дело, почему нет? Все равно ты ее никогда не напишешь. Есть прямой расчет получить внимание и почести авансом. За это не придется отчитываться. Словом, прямой выигрыш. Надо уметь жить в искусстве, Степка!.. Я обещал Нетте, что завтра мы с тобой прокатим ее по бухте. Согласен? Довольно тебе прокисать в редакции!