Библиотека мировой литературы для детей, т. 14
Шрифт:
— Купи жеребца, бачка [297] .
Отец засмеялся и пошел к другому загону. Никита опять начал рассказывать про Артема.
— Ах, досада! — воскликнул отец. — В самом деле, что мне с этим болваном делать? Вот что, — возьми двугривенный, купи калач, рыбы какой-нибудь и дожидайся меня на возах… А Заремку я, знаешь, продал Медведеву — недорого, зато без хлопот. Ступай, я сейчас приду.
Но «сейчас» оказалось очень долгим временем. Большое бледно-оранжевое солнце повисло над краем степи, золотистая пыль встала над ярмаркой. Зазвонили к вечерне. И только тогда появился отец. Лицо у него было смущенное.
297
Бачка —
— Совершенно случайно купил партию верблюдов, — сказал он, не глядя Никите в глаза, — страшно недорого… А что, за кобылой еще не прислали? Странно. Ну, а яблок вы много продали? На шестьдесят пять копеек? Странно. Так вот что: черт с ними, с этими яблоками, — я Медведеву сказал, что продаю их ему в придачу к кобыле… Пойдем выручать Артема…
Василий Никитьевич обнял Никиту за плечи и повел его по затихшей ярмарке, между возов, от которых в сумерки пахло сеном, дегтем и хлебом. Кое-где слышалась песня с высоким, тающим в степи подголоском. Ржала лошадь.
— А знаешь, — отец остановился, глаза его лукаво блеснули, — достанется мне дома на орехи… Ну, да ничего. Завтра пойдем тройку одну смотреть — серые, в яблоках… Все равно — один ответ…
На возу
Вечером, на возу свежей пшеничной соломы, Никита возвращался с молотьбы. Узкая полоса заката, тусклого и по-осеннему багрового, догорала над степью, над древними курганами — следами прошедших здесь в незапамятные времена кочевников.
В сумерках на пустынных сжатых полях виднелись борозды пашни. Кое-где у самой земли краснел огонек костра плугарского стана, и тянуло горьковатым дымком. Поскрипывала, покачивалась телега. Никита лежал на спине, закрыв глаза. Усталость сладко гудела во всем теле. Он полусонно вспоминал этот день…
…Четыре пары сильных кобыл ходят в круге молотильного привода. Посредине, на шкворне, на сиденьице медленно крутится Мишка Коряшонок, покрикивает, пощелкивает кнутом.
С деревянного маховика, хлопая, убегает бесконечный ремень к красной, большой, как дом, молотилке, бешено трясущейся соломотрясами и решетами. Воет, западая, ухает, свирепо ревет барабан, далеко слышный в степи, — жрет раскинутые снопы, гонит в пыльные недра молотилки солому и зерно. Задает сам Василий Никитьевич, в глухих очках, в голицах по локоть, в прилипшей к мокрой спине рубашке, — весь пыльный, с мякинной бородой, с черным ртом. Подъезжают скрипучие воза со снопами. Раздвигая ноги, бежит за возилкою парень, захватив огромный ворох соломы, становится на доску и рысью волочит солому к ометам. Старые мужики мечут ометы длинными деревянными вилами.
Кончаются заботы, труды и тревоги целого года. Весь день раздаются песни, шутятся шутки. Артема, кидавшего с возов снопы на полати молотилки, девки поймали между телег, защекотали, — он боялся щекотки, — повалив, набили его под одеждой мякиной. Вот было смеху!..
…Никита открыл глаза. Покачивался, поскрипывал воз. В степи было теперь совсем темно. Все небо усыпано августовскими созвездиями. Бездонное небо переливалось, словно по звездной пыли шел ветерок. Разостлался светящимся туманом Млечный Путь. На возу, как в колыбели, Никита плыл под звездами, покойно глядел на далекие миры.
«Всё это — мое, — думал он, — когда-нибудь сяду на воздушный корабль и улечу…» И он стал представлять летучий корабль с крыльями, как у мыши, черную пустыню неба и приближающийся лазурный берег неведомой планеты, — серебристые горы, чудесные озера, очертания замков и летящие над водой фигуры и облака, какие бывают в закате.
Воз стал спускаться под горку. Забрехали
Отъезд
Пришла осень, земля клонилась на покой. Позднее солнце вставало, не греющее, старое, — ему уже дела не было до земли. Улетели птицы. Опустел сад, осыпались листья. Из пруда вытащили лодку, положили в сарай кверху днищем.
По утрам теперь, в местах, где падали тени от крыш, трава была седая, тронутая инеем. По инею, по осенне-зеленой траве хаживали гуси на пруд, — гуси разжирели, переваливались, как комья снега. Двенадцать девок из деревни рубили капусту в большой колоде около людской, — пели песни, стучали тяпками на весь двор. С погребицы, где пахтали масло, прибегала Дуняша, грызла кочерыжки, — еще больше расхорошелась за осень, так и заливалась румянцем, и все знали, что бегает она к людской не затем, чтобы грызть кочерыжки и смеяться с девками, а затем, чтобы видел ее из окошка молодой рабочий Василий, то же самое — кровь с молоком. Артем совсем нос повесил — чинил в людской хомуты.
Матушка перебралась на зимнюю половину. В доме затопили печи. Еж Ахилка натаскал тряпок и бумажек под буфет и норовил завалиться спать на всю зиму. Аркадий Иванович посвистывал у себя в комнате. Никита видел в дверную щелку, — Аркадий Иванович стоит перед зеркалом и, держа себя за кончик бородки, задумчиво посвистывает: ясно — человек задумал жениться.
Василий Никитьевич послал обоз с пшеницей в Самару и сам выехал на следующий день. Перед отъездом у него были большие разговоры с матушкой. Она ждала от него письма.
Через неделю Василий Никитьевич писал:
«Хлеб я продал, представь — удачно, дороже, чем Медведев. Дело с наследством, как и надо было ожидать, не подвинулось ни на шаг. Поэтому, само собою, напрашивается второе решение, которому ты так противилась, милая Саша. Не жить же нам врозь еще и эту зиму. Я советую торопиться с отъездом, так как занятия в гимназии уже начались. Только в виде отдельного исключения Никите будет разрешено держать вступительные экзамены во второй класс. Между прочим, мне предлагают две изумительные китайские вазы — это для нашей городской квартиры; только страх, что ты рассердишься, удерживает пока меня от покупки».
Матушка колебалась недолго. Тревога за нахождение в руках Василия Никитьевича больших денег и в особенности опасность покупки им никому на свете не нужных китайских ваз заставили Александру Леонтьевну собраться в три дня. Нужную для города мебель, большие сундуки, бочонки с засолом и живность матушка отправляла с обозом. Сама же налегке, на двух тройках, с Никитой, Аркадием Ивановичем и Василисой-кухаркой, выехала вперед. День был серый и ветреный. Кругом пустынные жнивья и пашни. Матушка жалела лошадей, ехала трусцой. В Колдыбани заночевали на постоялом дворе. На другой день, к обеду, из-за плоского края степи, из серой мглы поднялись купола церквей, трубы паровых мельниц. Матушка молчала: не любила города, городской жизни. Аркадий Иванович от нетерпения покусывал бородку. Долго ехали мимо салотопенных вонючих заводов, мимо складов леса, миновали грязную слободу с кабаками и бакалейными лавками, переехали широкий мост, где по ночам шалили слободские ребята, горчичники; вот мрачные бревенчатые амбары на крутом берегу реки Самарки, — усталые лошади поднялись в гору, и колеса загремели по мостовой. Чисто одетые прохожие с удивлением оглядывались на залепленные грязью экипажи. Никите стало казаться, что обе коляски неуклюжи и смешны, что лошади — разномастные, деревенские, — хоть бы своротить с главной улицы! Вот мимо, сильно цокая подковами, пролетел вороной рысак, запряженный в лакированный шарабан.