Библиотека мировой литературы для детей, т. 29, кн. 3(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Да? — равнодушно уронила Катя.
Максим донес до комнаты разрушенный крест. Сложил у порога. В комнате пусто, Лина и Клава танцуют в клубе, бывшей домовой государевой церкви. Духовой оркестр играет «Дунайские волны».
— Завтра приду, напилю вам дров, — сказал Максим.
Она молча кивнула.
И он помолчал и сказал:
— Ты гордая. Я и представлял тебя гордой.
Он глядел на нее открыто и ясно. У него серые, переменчивые глаза — то темней, то светлей, глядят не мигая. Прямо. В упор.
И все же, и все же… Больше я никогда с ним не встречусь! Почему? Не
— Слышите? — спросил Федор Филиппович.
Все остановились, запрокинули голову к небу и глядели в голубую бездонную глубь, стараясь поймать, что он слышит. Тишина. Но вот… Печальный звук долетел откуда-то издали, едва уловимо. И умолкнул. И снова. Ближе, печальней.
— Глядите, глядите!
Высоко на горизонте, над лесом, зачернел вычерченный штрихами на голубизне неба клин.
— Журавли.
Они летели стороной, но уже можно было различить вожака во главе клина, и видны были медленные, редкие взмахи крыльев, и временами доносилось то особенное осеннее курлыканье — то ли зов, то ли прощание, — от которого сердце заноет тоскливо и сладко.
— Из-за одних журавлей стоило сюда прийти, — сказала Катя. — А дали! Ни обрывов, ни крутизны — волнисто, плавно кругом…
— Вы умеете видеть, — сказал Федор Филиппович.
Несколько дней в вестибюле курсового здания техникума на доске объявлений можно было прочитать: «Кто любит видеть и узнавать искусство и природу, собирайтесь в поход по нестеровским местам», — приглашал Федор Филиппович.
Ухватили для похода славный октябрьский денек, ясный, холодный. Впрочем, после полудня солнышко разыгралось, стало даже припекать. В молодом лесочке на холме запылали листья осин; струилась по ветру, текла, кипя блеском, у подножия холма изумрудная озимь. Разноцветными полосами разрисованы сжатые озимые и под паром поля. Неглубокий овражек развалил надвое давно скошенный луг. Ивы свесили длинные плети ветвей, задумались над сонным прудом, и не движется в ограде острой осоки беззвучная речка. Тихая осень. Нестеровская равнинная Русь.
Катя отстала, шла одна. Никто не знал, что вспомнилось ей, отчего кровь встревоженно застучала в висках. Никто не знал, как однажды назвали Катю нестеровской девушкой…
Федор Филиппович крупно шагал впереди группы, как странник, опираясь на сучковатую палку. Здесь, на природе, он казался проще, чем за преподавательским столиком. Нервная гримаса не кривила губы. Он был без шляпы.
По бокам его степенно шагали два мальчика, сыновья-погодки, двенадцати-тринадцати лет, молчаливые и серьезные, старший — в очках
Группа, за исключением двух первокурсников и толстовца с четвертого курса, состояла из девиц, как воробьи, не смолкая о чем-то болтавших.
— Девчата, споем боевую, подъемную! — предложила Лина, привыкшая всегда что-нибудь организовывать.
Как родная меня мать провожала. Так тут вся моя родня набежала,— грянул девичий хор.Катя увидела: оба мальчика с беспокойством поглядели на отца. Федор Филиппович впереди группы стал, опираясь на палку.
— Товарищи студенты!
Песня смолкла, оборванная строгим тоном учителя.
— Ваша песня хороша и подъемна, но не для нашего случая. Мы идем слушать нестеровскую тишину, глядеть нестеровские краски, испытать его чувства.
Он взял у младшего сына папку, развязал, вынул лист. Стройные, вытянувшиеся ввысь стволы весенних березок. Деревянные древние кресты меж березок. И девушка. В темном одеянии до земли, наподобие сарафана, но необычном, не «мирском», с белыми длинными рукавами. Белый широкий плат, мантией опущенный с головы на плечи. В руках высокая горящая свеча. И скорбный лик… Да. Не лицо, а лик, тихий, безысходно-кручинный. Вот она какая, нестеровская девушка.
— Этюд к картине «Великий постриг», — сказал Федор Филиппович. — Не вникайте в название, его внешний религиозный смысл. Вглядитесь в глубь. Вглядитесь в русскую девушку. Целомудренность, чистоту, поэтичность увидел в ней и написал художник.
— Со свечкой, в монашеском, — растерянно бормотнула Лина.
— Я вам сказал, что внешне, или вы глухи? — нервно кривя губы, отрезал Федор Филиппович. — Впрочем, это — мое толкование Нестерова.
Он крупно зашагал вперед. Серьезный мальчик, в очках, видимо смущенный резкостью отца, желая смягчить, обещал доверительно:
— Главное дальше.
Дальше наши странники пошли молчаливее и тише, слова Федора Филипповича и картина разбудили что-то, от чего болтовня утихала. Только Лина шепотом делилась с Катей:
— А он чудноватый. Ни от кого таких призывов не слышала. Ты что? — запнулась она.
Потемневшие, казалось, выросшие глаза на бледном лице Кати смотрели мимо, не отвечая.
— А!.. — досадливо отмахнулась Лина. — Кругом загадки, голову с вами сломаешь.
«Так вот какая нестеровская девушка, — думала Катя. — И я такая? Нет. Как прелестна! Но зачем же она отказалась от жизни? Жаль ее. А я хочу жить. Не хочу покоряться, смиряться. Я не знала тогда, что нестеровская девушка — покорность несчастью. А баба-Кока сказала: „В ней (во мне) и тишина есть, и буря…“».
К обеду они добрались до деревни Комякино. Здесь, в обычной, даже невзрачной, темноватой, с маленькими оконцами крестьянской избе, Нестеров писал свою дорогую картину с утра до ночи. День за днем. Наспех поест, кое-как, не замечая что. Снова за кисть. С утра до ночи. День за днем. Щеки ввалились, лихорадочно горели глаза. К вечеру, разогнув спину, выходил на крыльцо и сидел на ступеньке, пока не опустится осенняя ночь или не примется до утра сыпать нудный, меленький дождик. И не уснуть, и перед глазами все одно, все одно.