Бином Всевышнего
Шрифт:
Мне очень хотелось дойти до канала Грибоедова, увидеть там своего отца, но тут ко мне подскочил какой-то солдатик с винтовкой и я исчез, твердо зная, что моему отцу, который еще и не знаком с моей мамочкой, ничего пока не угрожает и что я его увижу очень скоро, может быть, через полчаса, в поезде Сталинабад - Ленинград, где он будет стесняться сделать мамочке предложение выйти за него замуж.
В Магадане есть театр имени Горького, артисты там были из заключенных, они давали концерты и в этом театре для в/н, и в клубе лагеря.
Гредасова,
В революционные праздники в городском театре всегда был концерт, на который собиралась вся магаданская знать во главе с Никитовым и Гредасовой. Аплодировать заключенным не полагалось, но Гредасова не выдержала и зааплодировала артисту Козину. Никитов гнев свой не сдержал и заорал на весь клуб: "Вон со сцены, педераст!"
Козин упал в обморок.
Эту легенду пересказывали часто.
Меня перевели в Женоли работать на авторемонтном заводе. Там работали сто женщин и тысяча мужчин. Главным бухгалтером был Собесский, директором - Попов. Попов поехал в отпуск, заменял его Корлихтеров. Корлихтеров был другом Никитова хотя и заключенным, работал где-то на прииске. Однажды Никитов узнал о том, что его старый друг осужден, и освободил его без суда, сам привез в Магадан.
Вот какими правами пользовался "наместник" Магаданского края:
хочу - расстреляю, хочу - помилую.
С авторемонтного завода осенью меня этапировали в Берлаг - береговые лагеря, которые мы называли лагеря Берия. Спецлагерь находился на четвертом километре. Началась процедура оформления:
баня - помылись, голые выходим в холодную, длинную, узкую комнату, стоит длинный стол, за столом сидят шесть чекистов лицом к нам.
Мимо них мы должны были пройти. Они осматривали нас голеньких и записывали приметы. Потом прибыл фотограф, нам повесили на шею фанеру, на которой написан номер, фотографировали в фас и в профиль, сняли отпечатки пальцев. В общем, "прописали" для Берлага.
Через несколько дней нам выдали стандартные белые тряпочки с номерами. Я получила номер HI-248. Судя по всему, первые две цифры зашифровали, так как "Н" в алфавите по счету буква тринадцатая, а когда-то мой номер был 131248, возможно, я и ошибаюсь.
Предупредили, что теперь, когда нужно обращаться к надзирателю или лагерному работнику, нужно сказать: "Разрешите обратиться" - и при получении разрешения продолжать: "Я номер HI-248, судимая по статье 58-1 а на 10 лет и 5 поражения...", - а дальше уже называть фамилию. Ну чем хуже немецких концлагарей? По-моему, не хуже, а даже получше уже по одному тому, что то у фашистов, а это в социалистическом государстве.
Не знаю, осудите ли вы меня за то, что я так беспардонно вмешивался в свою собственную историю. Помогал бабушке, маме, являясь им в образах странных, но не чужих.
Мой второй временной "я" меня бы, конечно, осудил, отчего это я не хватил кирпичом по голове Ленина и Сталина или кого-то еще, но у меня на это есть оправдание - я делал именно свою историю. А вот другие - все другие должны делать свою. И вовсе не обязательно таким же способом, как я. Есть множество других.
Очень хотелось мне отправиться и в двадцать первый год, чтобы спасти Гумилёва от расстрела, и в тысяча восемьсот тридцать седьмой, чтобы постреляться на газовых пистолетах с Дантесом, но, увы. Не мог я себя к этому принудить.
...Да к тому же по натуре я созерцатель.
Отказать себе в удовольствии проехаться в тысяча девятьсот сорок восьмом с моими будущими родителями в поезде, который привез их в конце-концов под венец, я, поверьте, не мог. И поскольку в единственном спальном вагоне - двухместном, старинном, с умывальной комнатой - было (а до отхода поезда оставалось пять минут) всего одно свободное купе, я стоял возле него, предвкушая увидеть нечто удивительное. Но все было до ужаса просто.
Я написал "до ужаса", потому что, надеюсь, вы меня поймете и оцените волнение, с которым предстояло наблюдать встречу родителей.
Сперва, конечно, появилась мама. Она была такая красивая и в таком платье, что я, признаться, и сам немного смутился, ведь ей было в то время двадцать, а мне по-прежнему за сорок.
Мамочку провожали два каких-то военных. Она вошла в купе с охапкой цветов и уселась на диванчике с видом хозяйки.
Поезд тронулся.
Заглядевшись на мамочку, я совершенно забыл про своего папочку.
Мама мельком взглянула на меня, в ее взоре, быть может, и промелькнуло какое-то воспоминание о будущем, но она тотчас же отвлеклась от него, заодно и от меня, и стала смотреть в окно, в котором фигурки военных становились все меньше.
Дверь купе закрылась, а я остался в проходе, где, поставив ногу на приступочку, взялся руками за поручень, протянутый вдоль окна, от которого он тотчас же оторвался, приладив его обратно, я стал смотреть на убегающий Сталинабад.
У меня нет задачи описывать Таджикистан того времени, это лучше и яснее уже сделал мой папа в своих книгах, но я очень удивился, увидя, что весь перрон завален дынями и арбузами.
– Позвольте, - возле меня возник какой-то невысокий, довольно крепкий человек с очень уставшим лицом, со странным для меня и моей эпохи чемоданом и старомодным фотоаппаратом.
– Пожалуйста, - я посторонился.
Человек сделал мимо меня всего один шаг, после чего переложил чемодан из правой руки в левую и открыл дверь охраняемого мною купе.
– Простите, - сказал он почти тотчас же, увидев юную даму, и глазки его засияли, как два лазурита.
И только по этим глазам я узнал в этом смертельно уставшем, грустном человеке своего отца.
Он от растерянности даже забыл захлопнуть дверь, и поэтому я имел счастье наблюдать, как развиваются события дальше.