Бирон
Шрифт:
— Да, — произнес Василий Владимирович. — Но также надлежит принять меры для общего спокойствия. Ежели нашелся Ягужинский, найдутся и другие…
— Теперь все кончено, — живо прервал его Дмитрий Михайлович. — Мы обнародуем кондиции, и кто тогда посмеет идти против воли государыни!..
— Я ручаюсь за спокойствие Москвы, — медленно и решительно произнес Михаил Михайлович.
— Прошу у Верховного совета разрешения, — отозвался Василий Владимирович, — действовать сообразно обстоятельствам.
— Не будь только очень крут, Василий Владимирыч, — заметил Головкин. — Не время теперь озлоблять людей
Дмитрий Михайлыч весь ушел в свои мечты, и его мысль работала в определенном направлении. Он горел желанием снова вернуться к работе над своим проектом, в котором еще не все детали были им разработаны.
Алексей Григорьевич слушал разговоры вполуха. Почувствовав под собою твердую почву, он только желал поскорее вернуться домой, чтобы успокоить свою семью, и главным образом свою несчастную дочь Катерину. Несмотря на свое легкомыслие, он сознавал себя виновным перед ней. Он отнял у нее любовь ради честолюбивых надежд, когда отказался выдать ее замуж за графа Миллезимо, племянника цесарского посла графа Братислава. Он советовал ее императору. Он составлял завещание от имени покойного императора о поручении ей престола… В своей легкомысленной жизни он играл своей дочерью, видя в ней крупную ставку. Судьба смешала все карты, и дочь была проиграна…
И вот теперь, когда ему казалось, что императрица в руках Верховного совета, а сам он член совета, — с его души упало тяжелое бремя… Теперь он считал свое положение упроченным. Он глубоко верил в ум Дмитрия Голицына, в ловкость Василия Лукича и энергию фельдмаршалов. Он чувствовал себя как за каменной стеной.
Василию Владимировичу были даны самые широкие полномочия. На Дмитрия Михайловича совет возложил составление ответа Василию Лукичу и формулы присяги и манифеста.
Был уже поздний вечер, когда верховники, ликующие, полные горделивых замыслов, по пустынным, словно вымершим улицам Москвы разъезжались по домам. С тяжелым сердцем возвращался домой только один старый канцлер, граф Гаврило Иваныч…
III
Макшеев чувствовал себя бесконечно счастливым. Он с полным удовлетворением мог сознаться, что блестяще исполнил свое поручение. В мороз, в бурю, в снег, по темным дорогам, почти не отдыхая, и днем и ночью скакал он из Митавы в Москву; даже ни разу не поел как следует, только подкреплялся вином, которого он проглотил за это время неимоверное количество.
Помня слова и просьбу Дивинского постараться нагнать таинственного посланца, он на всех стоянках расспрашивал, не проехал ли кто до него? Но незнакомец как в воду канул.
Не зная, в чем дело, и не имея никаких инструкций, Макшеев не передал об этом князю Дмитрию Михайловичу.
Обласканный Дмитрием Михайловичем, который сказал ему, что Верховный совет достойно наградит его, в ожидании производства Макшеев чувствовал себя на седьмом небе.
Отпуская его, князь сказал:
— Иди отдыхай. Чай, устал с дороги. Раньше завтра не понадобишься. Отсыпайся.
«Слава те, Господи, наконец-то отосплюсь», — думал свою любимую думу Алеша. Выйдя от князя, он хотел направиться домой, в свою одинокую квартиру к Варварским воротам. Но солнечный зимний день был так хорош. У возбужденного и радостного нового поручика и сон прошел. Он с ужасом
Притом день велик, впереди еще ночь.
Размышления поручика кончились тем, что он решил зайти в остерию, тем более что чувствовал немалый голод. Мысль о теплых, уютных комнатах остерии, о горячей еде, о хорошем вине и доброй компании очень улыбалась ему.
С удовольствием дыша свежим воздухом, чувствуя себя свободным, не имея надобности торопиться, Алеша медленным шагом направился к гостеприимному убежищу вдовы Гоопен.
Едва вошел он в теплую, накуренную залу остерии, как сразу почувствовал себя как рыба в воде. Из-за буфета на него глянуло суровое лицо старухи Марты, обрамленное белым плоеным чепчиком; {53} сделав ему книксен, пробежала мимо него цветущая, улыбающаяся Берта.
Несмотря на ранний час, остерия была полна. Красные и синие камзолы офицеров, веселые знакомые голоса, громкий смех, звон посуды — все было так мило и привычно Алеше.
Не успел он оглядеться, как его уже узнали:
— Алеша!
— Алексей Иваныч!
— Сюда!
— Откуда?
— Да жив ли ты?
Со всех сторон послышались возгласы.
— Я, я сам, — весело закричал Алеша, плохо различая после яркого солнца в полутемной остерии лица присутствовавших.
Из-за стола поднялся и двинулся ему навстречу красный камзол, и только когда он подошел совсем близко, Алеша узнал в нем своего приятеля, кавалергарда Ваню Чаплыгина. Они облобызались.
— К нам, к нам, — говорил Ваня, увлекая его к своему столу.
За большим столом сидели офицеры, частью знакомые Макшееву, преображенцы, семеновцы и его товарищи по лейб-регименту, частью незнакомые, из армейских, недавно прибывших в Москву полков, Копорского, Вятского и других. Офицеры шумно поднялись навстречу. Макшеев радостно здоровался с ними; с приятелями целовался.
После взаимных приветствий Алеша уселся рядом с Чаплыгиным и, по привычке подмигнув хорошенькой Берте, спросил вина и «фрыштык».
Алеша давно был общим любимцем. Он легко и быстро сходился с людьми, и не прошло пяти минут, как разговор стал общим. Поездка Макшеева в Митаву была известна в его полку, а через сослуживцев по полку и офицерам других полков. И так как все интересы в данный момент были сосредоточены на действиях Верховного тайного совета, то, естественно, Алешу со всех сторон засыпали вопросами:
— Что привезли императрице депутаты? Как она отнеслась к ним? Какова она?
Хотя Алешу Василий Лукич и не предупреждал о том, что надо все держать в тайне, но Алеша инстинктивно чувствовал это.
Он избегал отвечать на прямые вопросы. Но молодое чувство рвалось наружу.
— Одно скажу, — воскликнул он. — Обещалась государыня полегчить нам. Не будет измываться над нами каждый Ванька… (Этим он намекал на фаворита покойного императора Ивана Долгорукого.) Так-то…