Бирон
Шрифт:
— Кондиции лишают новую императрицу всякой власти, и если она их не подпишет, то ее не пустят в Москву, — словно со злобной радостью говорила Лопухина. — Еще я знаю, что приятеля вашего брата, этого берейтора или конюшенного офицера, — не знаю точно, кто он, — Бирона, вообще ни в каком случае не пустят в Россию. Он может оставаться в Митаве при конюшнях ее высочества.
Рейнгольд побледнел еще больше. Как ни был он озабочен своим положением, от него не ускользнул странный тон Лопухиной. В его глазах сверкнул ревнивый огонек.
— Однако, — с раздражением
Но его ревнивое раздражение происходило не от чувства любви, а от опасения, что, благодаря чуждому влиянию, из его рук ускользает сильная, ловкая, послушная союзница.
— Я рада? — с расстановкой произнесла Лопухина. — Я рада? Чему? Ах, — добавила она отрывисто, — оставьте меня в покое с этими интригами! Какое, в конце концов, мне дело до всего этого? Вы, мужчины, справляйтесь сами, как знаете!.. Какую роль вы готовите мне, Рейнгольд, и что я значу для вас? — Она гневно встала с загоревшимися глазами. — Еще вчера вы мечтали, что я могу сделаться любовницей императора! Нет, нет, не отрицайте этого, — почти закричала она, заметя его протестующий жест. — О, я знаю вас, вы были бы счастливы, если бы случилось это… А теперь чего хотите вы от меня? Чтобы я за нужные вам тайны продавала свою красоту?.. Довольно, довольно, Рейнгольд! Я устала, я не хочу больше ничего слушать. Справляйтесь сам, как знаете.
Ошеломленный сперва, Рейнгольд мало-помалу приходил в себя. Он уже привык к гневным вспышкам и неожиданным капризам своей своенравной любовницы, но был твердо уверен в своей власти над ней. Теперь же, занятый исключительно мыслью о своем положении, он мало вникал в сущность ее слов.
— Вы не знаете, где они выедут? — спросил он.
— Через Яузскую заставу, — быстро, невольно ответила Лопухина и сейчас же крикнула: — Я устала, устала, понимаете вы это!
— В одиннадцать часов, через Яузскую заставу, — вставая, проговорил Рейнгольд. — Я теперь знаю все, что мне нужно. Я бегу. А вы, дорогая, постарайтесь успокоиться. Завтра мы будем в лучшем настроении, не правда ли? — закончил он, стараясь придать нежность своему голосу.
Она молча протянула ему руку. Он нежно и почтительно поцеловал ее и поспешно вышел. Долго неподвижным, загадочным взором она смотрела ему вслед.
Когда глубокой ночью Степан Васильевич вернулся домой со своего дежурства у праха императора, он застал ее тихо сидящей в детской над кроваткой своего шестилетнего сына Иванушки, ставшего тринадцать лет спустя ее невольным палачом. {45} Глаза ее были полны слез.
XIII
Не прошло и часа с отъезда заведующего почтами Палибина и курьеров по полкам с приказаниями Верховного тайного совета, как уже от полков Вятского, Копорского и Бутырского один за другим выходили небольшие отряды под командой унтер-офицеров и становились постами на всех улицах, ведущих к заставам. Остальные солдаты были спешно посажены у застав на пароконные сани и отправлены по всем трактам, так как по приказу Верховного
Был небольшой мороз, но дул сильный, пронзительный ветер. Небо было покрыто облаками.
У Яузской заставы, близ маленькой караулки, расположился пикет в четыре человека с унтер-офицером Копорского полка. Солдаты по очереди ходили греться в караулку. На тракте бессменно оставались двое. На краю дороги был разложен небольшой костер, у которого они грелись. Захватив под мышки тяжелые ружья, засунув руки в рукава своих легких кафтанов, в валенках, солдаты угрюмо переминались с ноги на ногу. Вдруг из темноты, в круге света, бросаемого костром, появилась фигура человека.
— Стой, кто идет? — послышался голос солдата.
Сурового вида старый солдат, взяв ружье на изготовку, стал перед костром. В ответ ему раздался старческий кашель, и дребезжащий голос ответил:
— Спаси Господи, милостивец. Пропусти, родненький.
Перед солдатом стоял сгорбленный маленький старичок с длинной палкой в руках, на которую он тяжело опирался.
— Пропусти, родненький, — кашляя, продолжал старик. — Только бы до деревни добраться.
Старый солдат стоял в недоумении. Был приказ не пропускать подвод, а насчет пеших крестьян ничего не сказано. На старике был рваный, холодный зипунишко. Голову его обматывали какие-то тряпки. Он ежился от холода и жалобно повторял:
— Пусти, Христа ради, внучата ждут. Дочь больная…
— Позови-ка, Митяй, унтера, — произнес солдат, обращаясь к товарищу.
Митяй скрылся в караулке. Через минуту появился еще молодой, бравый унтер.
— Что? — строго спросил он, оглядывая подозрительным взглядом старика.
Старый солдат объяснил ему, в чем дело.
— Ты откуда, дедушка? — спросил унтер.
— Из Черной Грязи, милостивец, — ответил, кланяясь, старик.
— Что ж недобрая понесла тебя так поздно? — продолжал унтер.
— По добрым людям ходил, милостивец, — ответил старик. — Дома, чай, есть нечего, зять-от помер. Дочь занедужилась… Внучата махонькие… о какие! — и старец показал на аршин от земли.
Унтер стоял в недоумении.
— Так ты говоришь — из Черной Грязи? — спросил он.
— Так, так, милостивец, — ответил старик, — верста от Черной Грязи, чай, знаешь, деревня Кузькина.
— Ишь как, — проговорил унтер, почесывая затылок.
— Не побрезгай, милостивец, — произнес старик, подвигаясь к унтеру, и протянул ему руку. В ней звякнули монеты.
— Ну, ну, дедушка, — оттолкнул его руку унтер, сразу вдруг почувствовавший доверие к старику. — Может, обогреться хочешь?
— Какой там, милостивец, — добреду, ждут-от меня, — ответил старик.