Благие намерения
Шрифт:
Фрида.В этом году болеют как никогда.
Анна.Правда?
Фрида.Если люди несчастны, они заболевают. По-моему, этой осенью многие чувствовали себя как никогда несчастными.
Анна.А почему именно этой осенью?
Фрида.Всеобщая стачка, разумеется, и ее последствия.
Анна.Ну да, конечно. Всеобщая стачка.
Фрида.Вы собираетесь стать сестрой милосердия, фрёкен Окерблюм?
Анна.На днях уезжаю в училище.
Фрида.Мне страшно хотелось стать медсестрой. Но я была вынуждена с ранних лет зарабатывать себе на хлеб, так что…
Тут приносят заказ Анны: большую чашку шоколада с шапкой взбитых сливок,
Фрида.Вы ее знаете?
Анна.Когда мы были детьми, папа водил нас сюда почти каждую субботу.
Наступает то молчание, которое предвещает поворот разговора к его цели. Анна, подавив приступ кашля, отпивает немного воды, пирожное остается нетронутым. Фрида разглядывает свою руку с обручальным кольцом на пальце: письмо написано под влиянием внезапного порыва, это было не так уж трудно. Сейчас задуманное кажется почти невыполнимым.
Я спросил свою мать, как ей запомнилась эта встреча. Поколебавшись, она ответила, что Фрида Страндберг понравилась ей с первого взгляда, что она выглядела старше своих лет и более зрелой и «была красива». Кроме того, мать вспомнила, что они обе одновременно посмотрели на обручальное кольцо, и Фрида чуточку смутилась.
Фрида.Мне через полчаса на работу. Поэтому я скажу то, что должна сказать, без обиняков. Это не так-то просто. Когда я писала письмо, мне казалось, что я все вижу четко и ясно, а теперь вот тяжело.
С извиняющейся улыбкой она качает головой. Анна чувствует, как ее лоб и губы окатывает волной жара. Совсем собралась было вынуть из сумки платок, но раздумала.
Фрида.Это касается Хенрика. Я хочу попросить фрёкен Окерблюм принять его обратно. Он буквально — не знаю, как лучше выразиться, — он… разваливается на куски. Это звучит нелепо, когда говоришь вот так, прямо. Но я не могу подобрать более подходящих слов. Он не спит, занимается ночи напролет, и вид у него такой жалкий, что плакать хочется. Все это я говорю не для того, чтобы вызвать сочувствие. Коли сочувствия нет, я имею в виду чувства, то это было бы глупо и бестактно. Я ведь не слишком много знаю о ваших отношениях. Он ничего не рассказывал, я, в основном, сама догадалась.
Нетерпеливый жест и быстрая улыбка. Она, наверное, ждет, чтобы я что-нибудь сказала. Но что можно сказать?
Фрида.Я пытаюсь не сердиться, не обижаться. Ни один человек не властен над своими чувствами. Я, к примеру, ничего не могу поделать с тем, что я прихожу в бешенство. Или с тем, что я люблю его, хоть он и ведет себя как последний слюнтяй. Знаете, что я думаю, фрёкен Окерблюм? Я думаю, он самый боязливый человек, который когда-нибудь ходил по этой земле. Он теперь не хочет быть со мной, но решиться сказать мне: все, Фрида, довольно, между нами все кончено, у меня есть другая, — куда там. Он не осмеливается признаться, что я ему больше не нужна, потому что знает, как я разозлюсь, как мне будет тяжело. Но ничего не говоря, он обижает меня еще сильнее. Я, конечно, плохо знаю, что между вами было или какие у вас, фрёкен Окерблюм, мысли по этому поводу. Но, по-моему, мы все трое — бедолаги, тайком страдаем и плачем. Поэтому я чувствую, что решить дело, так сказать, одним ударом выпало на мою долю. Я должна сказать Хенрику, что не намерена продолжать в том же духе. Ради самой себя. Не намерена больше позволять обижать себя и… унижать, вот именно, унижать. Он спит в моей постели и льет слезы по другой. Это унизительно и для него, и для меня. Унизительно. Сейчас я вам, фрёкен Окерблюм, скажу что-то, о чем думаю беспрестанно: он словно бы не живет по-настоящему, бедолага. Поэтому все становится бессмысленным. Причину, почему у него все так скверно, понять не сложно: его мать — ужасно такое говорить, — его мать высасывает из него жизнь. Что уж она делает, не знаю, ведь я понимаю — она любит его так, что с ума сходит от страха. Знаете, фрёкен Окерблюм, в моей профессии довольно хорошо узнаешь людей. Я всего один раз
Анна.…и что я должна делать?
Фрида.…примите его, фрёкен Окерблюм, надо просто решиться. Хенрик — самый благородный и хороший человек изо всех, кого я знаю. Самый милый, самый добрый, лучше я не встречала. Мне же хочется только, чтобы ему наконец было хорошо, никогда за всю его несчастную жизнь ему не было хорошо. Ему нужен кто-то, кого бы он мог любить, и тогда он перестанет так ненавидеть самого себя. Я правда должна бежать, ох и достанется мне. В общем-то, это неважно, потому как к лету я уйду оттуда, уеду в Худиксвалль. ( Слабо улыбается.) Вам, может быть, интересно услышать, что я уезжаю из города. Дело в том, что у меня есть хороший друг — нет, друг не в этом смысле, — хороший друг, который живет в Худиксвалле и держит прекрасный пансион, и вот теперь он продает пансион и строит гостиницу. И зовет меня в свою замечательную гостиницу заведовать рестораном вместе с местной девушкой, которая училась ресторанному делу в Стокгольме и Швейцарии. Многие считают, что Норрланд — край с большим будущим, и оказаться там, когда все только начинается, может быть весьма интересно. Так что я уезжаю, конечно, мне будет очень грустно, и я буду плакать, это ясно. Но так лучше для всех. Разрешите мне заплатить за заказ, я заплачу при выходе, если вы, фрёкен Окерблюм, соблаговолите посидеть еще немного, нам, пожалуй, ни к чему показываться вместе на набережной Фюрисон. Ну так, значит, прощайте, фрёкен Окерблюм, и не запускайте этот ваш кашель. ( Идет к выходу, оборачивается.) Да, еще одно. Не рассказывайте Хенрику о … я хочу сказать, о моем письме и нашем разговоре. Не надо, он только все запутает. Он всегда все запутывает, бедняга.
Внезапно Фрида Страндберг грустнеет, глаза блестят, губы дрожат. Она делает протестующий жест, я же за все это время ни единой слезы не уронила — сейчас-то с чего, это просто смешно.
И она исчезает, колышутся красные занавеси.
После Крещения наступают холода. Дым из труб столбом уходит в небо, с час или два над кирпичной громадой замка горит солнце, вот-вот начнет смеркаться. На горке Каролины беснуются дети и воробьи, окна в морозных узорах, пронзительно звенят колокольчики на дугах впряженных в сани лошадей.
Анна в форменном платье упаковывает вещи, она отправляется в училище, зимние каникулы закончились. Чувствует она себя отвратительно, кашляет, у нее температура, она медленно ходит между шкафом, комодом и гардеробной, присаживается на кровать, замирает на минуту у окна, идет к письменному столу, начинает что-то писать, возможно, письмо, рвет, бросает в мусорную корзину: «Дорогой Хенрик, я хочу, чтобы мы…», а что дальше, не знает. Лихорадка сотрясает тело, иногда ей становится трудно дышать, особенно после приступа кашля.
Входит Эрнст: «Неужели ты серьезно хочешь ехать, ты же больна. Черт подери, у твоего чувства долга должен быть предел. Я был в Старой Уппсале, катался на лыжах. Мороз — двадцать пять градусов. Выпью рюмку коньяку. А потом на работу, у меня вечерняя смена, так что мы, похоже, расстаемся ненадолго. Я приеду в Стокгольм на следующей неделе. И мы сходим в Драматический театр, на последнюю пьесу Стриндберга. Береги себя, моя любимая сестренка. Поцелуй меня. Передать что-нибудь Хенрику? Мы с ним увидимся завтра вечером в хоре. Передать привет? Стало быть, не передам. Прощай, моя ягодка!»
Эрнст уходит, а Анна разражается слезами, она опять плачет, вовсе не желая плакать, не понимает, откуда берутся слезы. В дверь заглядывает мама Карин: «Не выпить ли тебе немножко эмсеровской воды, девочка моя? Дай-ка я попробую твой лоб. Ты, кажется, разболелась всерьез. Сейчас я позвоню директрисе и скажу, что ты больна. Я не собираюсь отпускать тебя в таком состоянии!» Анна недовольно мотает головой: «Оставь меня в покое, уходи, я запрещаю звонить директрисе. Она ненавидит неженок. А вот эмсеровской воды, пожалуй, было бы неплохо выпить».