Благие пожелания
Шрифт:
— На расстрел! — решил пошутить Ербол.
На него зашикали:
— Дурак! Что мелешь!
И притихли. Машина набирала скорость. И, судя по всему, двигалась вверх по улицам. В сторону гор. Ехали минут двадцать-тридцать.
Потом остановились. Грохнула, лязгнула металлическим запором открываемая дверь. Раздался резкий, неприятный голос:
— Ну, выходите, арестанты! Чертовы националисты!
Один за другим, избитые и униженные, они спрыгивали из кузова вниз. На улицу. Ой, бай! Оказывается, здесь, прямо в чистом, заснеженном поле, стоит целая колонна таких же автозаков и автобусов. В сопровождении машин ГАИ. Где-то далеко,
Колонна машин, которая их привезла, тронулась и, сверкая огнями фар, ушла в сторону города. А они остались стоять на обочине. Их отпустили.
— Ура! — закричали пискляво две толстушки-подружки, тоже оказавшиеся среди них.
— Дуры! Что ура-то? — сказал машинально Ербол. — До города километров двадцать. До утра не дотопаешь.
Было холодно. Ныло, болело избитое, искусанное собаками тело. Но гнев не проходил: «Вот как они с нами. Ну мы вернемся и покажем вам, гады! Завтра же покажем. Там же, на площади! Ур! Бей их!»
И он побрел в сторону ближайших огней. Следом за ним потянулась длинная колонна, заковыляли по заснеженной дороге друзья по несчастью.
VI
День прошел. И ладно. Вчера вечером Александр Дубравин уже дал короткое сообщение о волнениях в Алма-Ате. Поэтому сегодня с утра он спустился вниз. И побрел к ближайшему газетному киоску. Посмотреть — вышла ли заметка? Киоск был закрыт. И разбит. Вокруг него валялись на асфальте осколки стекла и обрывки газет.
«Черт бы их побрал, — язвительно подумал он. — Конечно, революция — дело святое. Но зачем же стекла бить? Пройдусь еще пару кварталов. Осмотрюсь!»
И двинулся вверх. К площади. Чтобы оценить обстановку.
Из подъезда соседней высотки навстречу ему вылетел собственный корреспондент «Литературного обозрения» Апполинарий Мушевич. Человек жутко интеллигентный, высококультурный и очень щепетильный. Его тонкокостная, упакованная в модную итальянскую дубленку и спортивное обвисшее трико, фигура появилась перед Дубравиным так неожиданно, что тот аж вздрогнул. Мушевич, возбужденно размахивая руками и то и дело поправляя круглые очки на горбатом носу, протараторил:
— Ну, ты дал вчера репортаж?
— Хотел купить газету. А киоск разбит, — чуть растерянно ответил Александр.
— Да, пошумели тут вчера. Из наших окон все как на ладони. Мы с Монечкой до самого конца наблюдали. Как им давали разгону. Уже часа в три ночи их наконец прогнали с площади. К нам в подъезд несколько человек заскочило. Пытались спрятаться. А тут их с собаками догнали! — Мушевич злорадно усмехнулся. — И они их как начали рвать. Рвать! Рвать! Будут теперь знать, сволочи!
Дубравину было неприятно это его злорадство. Он промолчал: «Мне все это тоже не по нраву. Но собаками травить пацанов и девчонок… Это прямо какой-то фашизм!»
Они разошлись в разные стороны. Но уже через сотню-другую метров он, оглянувшись, увидел бегущего рысцой обратно к дому Мушевича. Тот на ходу показывал ему рукой куда-то вниз. Дубравин обернулся. Снизу по улице поднималась к площади колонна молодежи с транспарантами и палками в руках.
Начинался второй день заварухи. И он не обещал быть легким. Тем более что через секунду Дубравин услышал ни с чем не сравнимый шум и стук с другой стороны. И увидел подходящий сверху от площади серый квадрат — роту военных. В эту минуту его одинокая фигура корреспондента оказалась как бы на нейтральной полосе. Он оглянулся по сторонам. Мушевич уже чудным образом исчез, можно сказать, испарился.
«Отойду-ка и я в сторону от греха подальше! Черт их знает, что у них на уме после вчерашнего разгона».
Рота, состоящая почему-то не из молоденьких солдатиков, а из здоровенных мужиков в офицерских шинелях и шапках, приближается. Метров с десяти Дубравин наконец может разглядеть их вооружение. В руке у каждого крепко зажат кусок кабеля или резиновая дубинка. Ни щитов, ни касок, ни бронежилетов. Пройдя еще метров двадцать, военные останавливаются и молча ждут поднимающуюся снизу им навстречу колонну демонстрантов.
Впереди идут молодые ребята с портретом Ленина в руках. Увидев военных, они начинают притормаживать. Но сзади на них напирают, подталкивают те, кто еще не разглядел военное каре. Поэтому разноцветная легкомысленная колонна медленно приближается к серым, застывшим шеренгам.
Дубравин внимательно вглядывается в решительные и испуганные, раскрасневшиеся и бледные лица парней и девчонок, выхватывает взглядом из толпы какие-то особенные детали их экипировки и одежды. Неожиданно во втором ряду он натыкается взглядом на знакомое, круглое, усатое, нахмуренное лицо: «Ба, да это же Ербол Утегенов, бывший водитель Амантая. И с дрыном в руках… Что бы это значило?»
Раздается команда. И офицеры, резко печатая шаг, двигаются вперед. Это движение настолько неожиданное и стремительное, что толпа толком и не успевает среагировать, как в нее с ходу, давя все на своем пути, врезается тяжелая, как бетон, серошинельная масса.
Столкновение происходит прямо перед ним. Демонстранты кидаются врассыпную. Кто куда. Дубравину видны только взлетающие поверх голов свистящие кабельные плети.
Молодняк разлетается, как воробьи от ястребов. Одна черноголовая, перепуганная девчонка в коротенькой красненькой курточке и джинсиках вылетает из бегущей толпы и быстро подскакивает к нему. Хватает за руку и, как ребенок, прячется за него. Видимо, инстинкт самосохранения подсказывает ей, что этот широкоплечий, с крупной высоколобой головой мужчина в случае чего заступится, защитит ее. Честно говоря, глядя на то, как орудуют кабелем и дубинками бойцы спецназа (потом выяснилось, что это были офицеры подмосковной дивизии), Дубравин слегка струхнул: «Как бы в пылу битвы меня самого не огрели чем-нибудь по голове». Но внешне он соблюдает полное спокойствие. Стоит не шевелясь, словно каменная статуя командора. И возбужденные, разгоряченные бойцы, тяжело дыша, проходят мимо них, обдав особым военным духом. Запахом шинелей, кирзы, кожаных портупей и оружейного масла.
Через минуту, когда опасность минует, он молча стряхивает со своей руку вцепившейся в него кызымки. И так же молча, не сказав ни слова, идет к своему дому.
На душе смутно. И мысли тяжелые, как камни, ворочаются в голове: «Как мы все ждали обновления. Надеялись на лучшие времена. На свободу. И вот они пришли: перестройка, гласность, ускорение. Народ воспрял духом. Можно критиковать. Спорить. Переустраивать жизнь. И никто, собственно говоря, не ожидал, что эти благие пожелания станут дорогой в ад. И перестройка выльется в разрушение, развал всего привычного, ставшего обыденным и удобным строя жизни. А на поверхность выйдут тяжелые и неудобные для народов и партии вопросы. В том числе и национальные».