Благоволительницы
Шрифт:
Заполнившие палаты молодцы из ваффен-СС теперь вызывали жалость: многие лишились рук, ног или даже челюстей, и им, разумеется, было не до веселья. Но я с удивлением отметил, что большинство из них, вопреки здравому смыслу и невзирая на реальное положение дел, сохранили полную веру в Endsieg, окончательную победу, и благоговейное отношение к фюреру. Многие немцы, хотя, конечно, далеко не все, сопоставив факты и планы передвижения войск, уяснили ситуацию и делали объективные выводы. Я беседовал на эту тему с Томасом, и он поведал мне, что есть люди, например Шелленберг, отдающие себе отчет в том, к каким последствиям могут привести подобные умозаключения, и готовые в случае надобности предпринять соответствующие меры. Со своими товарищами по несчастью я, разумеется, не обсуждал ничего: какой смысл разочаровывать их, лишать того, что придает смысл загубленным жизням. Я набирался сил, уже мог самостоятельно одеваться и под крики чаек гулять по обдуваемому ветрами пляжу, и левая рука начинала слушаться. В конце месяца (шел февраль 1943 года) главврач после очередного осмотра спросил, в состоянии ли я покинуть заведение: мест катастрофически не хватает, да и мне лучше было бы долечиться в семье. Я вежливо объяснил, что домой не тороплюсь, но если он того хочет, я уеду и остановлюсь в городе, в какой-нибудь гостинице. По медицинским показаниям мне полагалось еще три месяца отпуска. Я купил билет на поезд и отправился в Берлин. Снял номер в отличной гостинице «Эден» на Будапестштрассе, просторный люкс с гостиной, спальней и роскошной ванной комнатой, облицованной плиткой; горячую воду здесь не перекрывали, каждый день я по часу принимал ванну, а потом красный как рак, с бьющимся сердцем валялся на кровати. В моем номере был узкий французский балкон, выходивший на зоопарк, по утрам за чашкой чая я с удовольствием наблюдал, как сторожа кормят зверей. Номер был недешевый, но я разом получил деньги за двадцать один месяц, а со страховыми выплатами сумма скопилась весьма симпатичная, так что я вполне мог позволить себе некоторые излишества. Я заказал у портного Томаса прекрасную черную форму, пришил к ней погоны штурмбанфюрера и повесил награды. Кроме Железного креста и креста «За военные заслуги», меня с небольшим опозданием наградили еще двумя, правда, менее почетными медалями: за ранение в зимнюю кампанию сорок первого – сорок второго и медалью от НСДАП, которую давали почти всем. При всей своей нелюбви к форме я вынужден был признать, что выгляжу в ней импозантно, и с удовольствием прогуливался по городу в чуть сдвинутой набекрень фуражке и с перчатками в руках. Со времени моего отъезда город несколько изменился. Меры против воздушных налетов англичан изуродовали его: огромный цирковой тент из маскировочной сетки с кусками ткани и еловыми ветками закрывал Шарлоттенбургштрассе от Бранденбургских ворот до середины Тиргартена, даже днем на улице царил полумрак; колонна Победы сменила листовое золото на отвратительную коричневую краску и сетчатую накидку; на Адольф-Гитлер-платц и еще кое-где соорудили бутафорские дома, громадные театральные декорации, мимо которых проезжали машины и трамваи. Напротив моего отеля прямо над зоопарком возвышалась словно переместившаяся сюда из дурного сна огромная фантастическая конструкция – средневековое укрепление из бетона щетинилось пушками, готовыми защитить людей и животных от британских «воздушных убийц», любопытно было бы увидеть такого монстра в действии. Следует, однако, признать, что тогдашние налеты, вызывавшие панику у населения, оказались сущими пустяками по сравнению с тем, что ожидало нас позже. Почти все хорошие рестораны закрыли из-за тотальной мобилизации ; Геринг пытался уберечь «Хорхер», любимое свое заведение, и даже выставил охрану, но Геббельс, на правах гауляйтера Берлина, организовал всплеск стихийного народного гнева , во время которого там перебили стекла; Геринг вынужден был уступить. Мы с Томасом – и не мы одни – немало позубоскалили по поводу этого инцидента: за отсутствием «сталинградской» диеты рейхсмаршалу не помешало бы небольшое воздержание. К счастью, Томас знал частные клубы, которых не коснулись новые ограничения, здесь можно было отведать устриц и омаров, стоивших дорого, но подававшихся в изобилии, выпить шампанского, во Франции оно стало дефицитным, а в Германии нет; рыбы, к сожалению, не было нигде и пива тоже. Антураж некоторых заведений был весьма необычным в сложившейся ситуации: в «Золотой подкове» гостей обслуживала негритянка, а на маленькой арене клиентки могли взобраться на лошадь и продемонстрировать публике ножки; в «Жокей-клубе» оркестр играл американскую музыку, танцевать запрещалось, но бар украшали портреты голливудских звезд, в том числе Лесли Говарда.
Я, впрочем, быстро ощутил, что веселье, обуявшее меня по возвращении в Берлин, поверхностное; внутри же все было ужасно хрупко, словно я был сделан из какого-то ломкого, непрочного материала и мог рассыпаться от малейшего дуновения. Мелочи будничной жизни, с которыми мне приходилось сталкиваться, толкучка в трамвае или метро, смех элегантной дамочки, хруст с удовольствием переворачиваемых газетных листов ранили меня не хуже острого осколка. Мне казалось, что дырка у меня в голове стала третьим глазом и этот глаз не выносит ослепительного света, обращен в сумрак, наделен даром видеть обнаженное лицо смерти, зреть его в каждом лице из плоти, за белой, здоровой кожей, в улыбках и в радостных взглядах. Катастрофа уже произошла, а они не хотели отдать себе в этом отчета, потому что катастрофа, сама мысль о предстоящей катастрофе способна все уничтожить до срока. В общем-то, – повторял я с горькой обреченностью, – покой существует только первые девять месяцев. Потом архангел с огненным мечом гонит вас во врата с надписью «Lasciate ogni speranza» [39] , и отныне единственное ваше желание – вернуться, но назад пути нет, и время безжалостно толкает вас вперед,
Томас наверняка догадывался о моем душевном состоянии: я довольно скоро перестал ему звонить и не предлагал поужинать вместе. Честно говоря, я предпочитал слоняться по городу, наблюдать с балкона за львами, жирафами и слонами в зоопарке или нежиться в своей роскошной ванне, бессовестно расходуя горячую воду. Как-то раз Томас, в похвальной попытке меня развлечь, попросил меня встретиться с молодой женщиной, секретаршей фюрера, которая проводила в Берлине отпуск и почти никого в городе не знала. Из вежливости я не стал отказываться и повел ее ужинать в отель «Кемпински»: блюда здесь носили идиотские патриотические названия, но кухня осталась превосходной, а мои медали избавляли меня от разговоров о пайковом распределении довольствия. Девушка, звали ее Грета В., с жадностью накинулась на устриц, одна за другой они исчезали за рядами ее ровных зубов – в Растенбурге, судя по всему, кормили не очень хорошо. «Еще! – воскликнула она. – К счастью, мы не обязаны есть то же самое, что фюрер». Пока я разливал вино, она рассказывала, что в декабре Цайтцлер, новый начальник Генерального штаба, возмущенный грубой ложью Геринга о продовольственном снабжении котла , начал демонстративно заказывать в ресторанах лишь то, что поставлялось солдатам 6-й армии, и стремительно похудел. Тогда фюрер приказал ему прекратить нездоровые выходки, но шампанское и коньяк все-таки запретили. Она говорила, а я тем временем разглядывал ее: внешность у нее была довольно необычная. Тяжелая, слишком крупная челюсть, лицо вроде бы нормальное, но кровавый штрих помады на губах выдавал тщательно скрываемые, похотливые желания. Руки подвижные, пальцы красные от плохого кровообращения; кость тонкая, хрупкая, словно у птицы; на левом запястье я заметил странный след, словно от браслета или наручников. Я находил ее элегантной, темпераментной и вместе с тем лицемерно-фальшивой. Вино развязало ей язык, и я будто невзначай поинтересовался повседневной жизнью фюрера. Девушка тут же принялась непринужденно болтать: по вечерам фюрер выступает с многочасовыми докладами, его монологи до того однообразны, скучны, бессодержательны, что секретари, ассистенты и помощники договорились слушать их по очереди и даже установили специальный график, ведь речи фюрера заканчиваются лишь под утро. «Конечно, – прибавила она, – фюрер – гений, спаситель Германии. Но война его выматывает». По вечерам, часов в пять, после совещаний и до ужина, фильмов и ночного чая, фюрер пьет кофе с секретарями; в эти моменты, в исключительно женском окружении, он более приветлив – ну, по крайней мере, так было до Сталинграда – он шутил, подтрунивал над девицами и не заводил речи о политике. «А с вами он флиртует?» – спросил я игриво. Она посерьезнела: «О нет, никогда!» Потом Грета начала расспрашивать меня про Сталинград; слушая мое откровенное и полное желчного сарказма повествование, она сначала смеялась до слез, а потом почувствовала себя неловко и оборвала меня на полуслове. Я проводил ее до гостиницы у вокзала Анхальтер Банхоф, она пригласила меня подняться пропустить стаканчик, но я вежливо отказался: моя галантность тоже имела границы. Как только мы расстались, меня охватило лихорадочное волнение – зачем я потратил столько времени? Для чего мне сплетни и кулуарные пересуды о нашем фюрере? Какой мне интерес выкаблучиваться перед размалеванной девкой, которой, по сути, от меня надо только одно? Лучше бы меня не трогали. Но даже в моем отеле (подчеркну, первого класса!) о покое можно было лишь мечтать: этажом ниже гремел праздник, музыка, крики, смех пробивались сквозь пол, давили мне на грудь. Лежа в темноте, я думал о солдатах 6-й армии: больше месяца прошло, как сдались наши последние соединения; выживших, гнивших от глистов и лихорадки, гнали в Сибирь или Казахстан как раз сейчас, когда я с трудом вдыхал ночной воздух Берлина; их крики другого рода, им не до музыки и не до смеха. И не только им, все, целый мир корчился от боли, какое же может быть теперь веселье? Меня душил нарастающий тошнотворный страх и злоба. Я встал, откопал в выдвижном ящике стола служебный пистолет, проверил, заряжен ли он, и положил его обратно. Взглянул на часы: два ночи. Надел форменный китель (я лежал не раздеваясь) и, не застегиваясь, спустился в вестибюль. Попросил в регистратуре телефон и набрал номер съемной квартиры Томаса: «Извини, что поздно». – «Ничего страшного. Что случилось?» Я сообщил ему о намерении убить соседей. К моему удивлению, Томас отреагировал без обычной иронии и очень серьезно сказал: «Это естественно. Твои соседи – мерзавцы и шкурники. Но если ты будешь стрелять в это сборище, неприятностей не оберешься». – «Что ты предлагаешь?» – «Поговори с ними. Если они не угомонятся, примем меры. Я вызову помощь». – «Хорошо. Я пойду». Я повесил трубку и спустился по лестнице, сразу нашел пресловутую дверь и постучал. Мне открыла красивая высокая женщина в вечернем платье, немного растрепанная, с блестящими глазами. «Да?» За ее спиной грохотала музыка, до меня донесся звон бокалов, взрывы хохота. «Это ваш номер?» – спросил я с колотящимся сердцем. «Нет. Подождите». Она обернусь: «Дикки! Дикки! Тебя спрашивает какой-то офицер». Вышел подвыпивший человек в пиджаке: «Да, герр штурмбанфюрер? – обратился он ко мне. – Что вам угодно?» Подчеркнуто любезный, глуховатый голос выдавал в нем настоящего аристократа. Я слегка поклонился и сдержанно произнес: «Я живу в номере над вами. Я вернулся из Сталинграда, где получил опасное ранение и где погибли почти все мои товарищи. Ваше веселье меня нервирует. Я хотел спуститься и вас убить, но сначала позвонил другу, который посоветовал мне попробовать с вами договориться. Вот я и пришел с вами поговорить. Будет лучше для нас всех, если вы не заставите меня спускаться снова». Мужчина побледнел: «Нет, нет…– и крикнул через плечо: – Гофи! Выключи музыку! Выключи!» Снова обернувшись ко мне, он сказал: «Извините нас. Мы немедленно прекращаем». – «Спасибо». Поднимаясь к себе, я с удовлетворением слушал его команды: «Все! Закончили. Расходимся!» Я не напугал его, нет, мне удалось задеть его за живое, он просто вдруг все понял, и ему стало стыдно. Теперь в моей комнате воцарилась тишина; лишь изредка ее нарушал шум проезжавшей мимо машины, да в зоопарке трубил страдавший бессонницей слон. Тем не менее я никак не мог успокоиться: если побуждения, двигавшие мной, и были искренними, вел я себя словно персонаж низкопробной пьески. Вот в этом-то и заключалась моя проблема: я придирчиво и непрестанно наблюдал за собой, а как под прицелом безжалостной камеры можно сказать искреннее слово, сделать верное движение? Я все время играл какую-то роль; даже размышления стали для меня еще одним способом видеть собственное отражение, я, жалкий Нарцисс, вечно прихорашивался, но при этом не обманывался на собственный счет. Прежде Уне удавалось вытащить меня из моей раковины; с тех пор как я потерял Уну, я постоянно следил за собой ее (как мне казалось) взглядом, на самом же деле этот взгляд был, увы, лишь моим собственным. Без тебя я не я – и это сущий ужас, смертельный, не имевший ничего общего с чудесными детскими страхами, наказание без суда и следствия.
Тогда же, в первые дни марта 1943-го, меня пригласил на чай доктор Мандельброд.
Я довольно давно знал Мандельброда и его компаньона, герра Леланда. Когда-то, после Мировой войны – или еще до нее, я не имею возможности проверить, – у них работал мой отец (если не ошибаюсь, дядя тоже выполнял для них сдельную работу). Постепенно я понял, что их отношения выходили за рамки отношений между начальством и сотрудником: после исчезновения отца доктор Мандельброд и герр Леланд помогали матери в поисках и, по-видимому, хотя уверенности у меня нет, даже поддерживали ее финансово. Они участвовали в моей жизни и позднее. В 1934 году, намереваясь порвать с матерью и уехать в Германию, я обратился к Мандельброду, давно уже являвшемуся уважаемым членом нашего Движения, и он поддержал меня, предложил помощь. Именно он убедил меня продолжить учебу – но уже в Германии и на ее благо, а не во Франции – и организовал мне учебу в университете Киля и вступление в СС. Фамилия его звучала на еврейский манер, но он, как и министр Розенберг, был чистым немцем, из древнего прусского рода, ну, может, с незначительной примесью славянской крови. Герр Леланд, по происхождению британец, отрекся от своей родины в силу германофильских убеждений еще задолго до моего рождения. Мандельброд и Леланд были промышленниками, но точный род их деятельности определить сложно. Они заседали во многих административных советах, в частности в концерне «И.Г. Фарбен», финансировали разные предприятия, никому не отдавая предпочтения. Их считали влиятельными фигурами в металлургической и химической отраслях (оба занимали высокие посты в «Имперской группе промышленности»). К тому же они были близки к Партии и с самого начала субсидировали ее; по словам Томаса – мы разговаривали с ним об этом еще до войны – Мандельброд и Леланд имели должности в канцелярии фюрера, но не подчинялись Филиппу Боулеру [40] ; их допускали и в высшие сферы партийной канцелярии. И наконец, рейхсфюрер СС присвоил им звание почетных группенфюреров СС и членов «Круга друзей рейхсфюрера СС»; при этом Томас почему-то утверждал, что не СС имеет на них влияние, а скорее наоборот. Известие о моих отношениях с Мандельбродом и Леландом произвело на него огромное впечатление, похоже, он даже немного позавидовал, что у меня есть такие покровители. Тем не менее их интерес к моей карьере не был постоянным: когда в 1939 году после неудачного рапорта меня, так сказать, «задвинули», я хотел с ними встретиться, но время было смутное, и отклика на свою просьбу я ждал несколько месяцев; меня пригласили на ужин только в момент вторжения во Францию. Герр Леланд по своему обыкновению в основном молчал, доктор Мандельброд рассуждал о политической ситуации; о моей работе никто не заикнулся, а сам я не осмелился заговорить на эту тему. С тех пор мы не виделись. Приглашение Мандельброда застало меня врасплох – зачем я ему понадобился? По такому случаю я надел новую форму и все награды. Их личные кабинеты занимали два последних этажа красивого здания на бульваре Унтер-ден-Линден рядом с Академией наук и штаб-квартирой Reichsvereinigung Kohle, Национальной ассоциации по добыче угля и угольной промышленности, где они тоже играли немаловажную роль. Таблички при входе не было. В вестибюле мои документы проверила молодая женщина с длинными темными волосами, стянутыми в пучок, в сером, без знаков отличия, но сшитом на манер военной формы костюме: ботинки и мужские брюки вместо юбки. Удостоверившись, что все в порядке, она повела меня к лифту, открыла дверцу ключом, висевшим у нее на шее на цепочке, и, не проронив ни слова, поднялась со мной на последний этаж. Здесь я еще ни разу не был: в тридцатые годы Мандельброд и Леланд сидели по другому адресу, да и встречи наши проходили чаще всего в ресторанах или фешенебельных отелях. Мы оказались в просторной приемной, с мебелью из дерева и темной кожи, в качестве декоративных элементов тут использовали светлый полированный металл и матовое стекло – сдержанно и элегантно. Женщина-провожатая удалилась, другая, одетая точно так же, взяла у меня пальто и аккуратно повесила его на вешалку. Потом попросила сдать табельное оружие, красивыми, с хорошим маникюром руками взяла мой револьвер, при этом движения ее были на удивление привычными, положила его в ящик и заперла на ключ. Затем, не заставляя меня ждать, она открыла передо мной двустворчатую, обитую кожей дверь. В глубине огромной комнаты за широким столом красного, с рыжеватыми отблесками дерева спиной к вытянутому матовому окну, сквозь которое пробивался слабый молочный свет, сидел доктор Мандельброд. Мне показалось, что со времени нашего последнего свидания он еще раздобрел. Многочисленные кошки разгуливали по коврам или спали на кожаных стульях и диванах и на бюро. Толстым, похожим на сосиску пальцем он указал мне на канапе слева у низкого столика: «Здравствуй, здравствуй. Присаживайся, я сейчас». Меня всегда поражало, что в этом полностью заплывшем жиром теле живет такой прекрасный мелодичный голос. Зажав фуражку под мышкой, я пересек комнату и сел в кресло, согнав бело-полосатую кошку, та не обиделась и скользнула под стол в поисках нового теплого местечка. Я осмотрелся: стены обиты кожей, декор выдержан в том же стиле, что и в приемной, и ни картин, ни фотографий, ни даже портрета фюрера. Низкая столешница чудесно инкрустирована, сложный рисунок драгоценного дерева защищало толстое стекло. Строгий, спокойный вид кабинета портили только клочья кошачьей шерсти, приставшие к мебели и коврам. И к тому же запах здесь стоял отвратительный. Одна из кошек, задрав хвост и мурлыча, терлась о мои ноги, я пытался отпихнуть ее мыском сапога, но она не обращала на это никакого внимания. Между тем Мандельброд нажал какую-то кнопку: в стене справа приоткрылась едва заметная дверь, и вошла третья женщина, одетая как две ее предшественницы, но с очень светлыми волосами. Она остановилась за Мандельбродом, чуть потянула его назад, потом развернула и повезла вдоль стола ко мне. Я поднялся. Мандельброд действительно растолстел еще сильнее: если раньше он передвигался в обычном кресле-каталке, то теперь невозмутимо, как слоноподобный восточный идол, восседал в широченном кресле, закрепленном на платформе с колесиками, впрочем, женщина толкала все это сооружение без видимых усилий, очевидно, оно работало на электричестве. Она подкатила кресло к низкому столику, и я обогнул его, чтобы пожать Мандельброду руку; доктор еле дотронулся до меня кончиками пальцев, женщина между тем неслышно убралась туда, откуда появилась. «Садись, пожалуйста», – полушепотом, не напрягая своего красивого голоса, произнес Мандельброд. На нем был теплый шерстяной костюм, галстука не разглядеть за манишкой жировых складок, свисавших с шеи. Вдруг он испустил неприличный звук, вслед за которым разлилась вонь; я с трудом сохранил невозмутимый вид. На колени Мандельброду прыгнула кошка, он чихнул, принялся ее гладить, чихнул снова, кошка подскакивала от каждого чиха, напоминавшего маленький взрыв. «У меня аллергия на этих бедных зверюшек, – всхлипнул он, – но я их обожаю». Женщина вернулась с подносом, двигаясь уверенно и спокойно, она разложила чайные приборы на низеньком столике, зафиксировала на подлокотнике кресла Мандельброда полочку, наполнила две чашки и снова исчезла, тихо, незаметно, по-кошачьи. «Есть сахар, молоко, – сказал Мандельброд. – Клади себе. Я ничего не буду». Он несколько мгновений пристально смотрел на меня: в его заплывших жиром глазках прыгали хитрые огоньки. «А ты изменился, – констатировал он. – Восток пошел тебе на пользу. Ты возмужал. Отец гордился бы тобой». Его слова задели меня за живое. «Вы думаете?» – «Не сомневаюсь. Ты прекрасно справился с работой: рейхсфюрер лично отметил твои рапорты. Он показал нам альбом, который ты подготовил в Киеве: твой командующий хотел присвоить себе все лавры, но мы-то знаем, что идея была твоей. Впрочем, это ладно. А вот твои рапорты, особенно последних месяцев, и правда исключительно интересны. По моему мнению, у тебя впереди блестящее будущее». Он замолчал, взглянул на меня, потом спросил: «Как твоя рана?» – «Хорошо, герр доктор. Все зажило, но еще требуется отдых». – «А после?» – «Вернусь к службе, естественно». – «И что ты намереваешься делать?» – «Точно не знаю. Будет зависеть от того, что предложат». – «Все зависит только от тебя, что захочешь, то и получишь. Сделаешь правильный выбор, двери перед тобой распахнутся, уверяю». – «Что вы имеете в виду, герр доктор?» Он медленно поднес чашку к губам, подул и шумно отхлебнул чай. Я тоже отпил немножко. «Насколько мне известно, в России ты занимался еврейским вопросом, да?» – «Да, герр доктор, – я слегка смутился. – Но и другими тоже». Впрочем, Мандельброд уже продолжал, спокойно, чуть нараспев: «С позиции, на которой ты находился, конечно, нереально постичь масштаб проблемы и пути ее решения. До тебя, разумеется, дошли определенные слухи, и они небеспочвенны. С конца тысяча девятьсот сорок первого года было решено, по мере возможности, осуществить данную задачу во всех европейских странах. Программа в действии с прошлой весны. Мы уже достигли значительных успехов, но до ее завершения еще далеко. И здесь есть место для таких людей, как ты, энергичных и талантливых». Я почувствовал, что краснею: «Благодарю за доверие, герр доктор. Но вынужден сказать, что как раз данная работа давалась мне чрезвычайно тяжело, это выше моих сил. Теперь я надеюсь сосредоточиться на вещах, соответствующих моим знаниям, например конституционном праве или же юридических отношениях с европейскими странами. Строительство новой Европы – вот поле деятельности, которое по-настоящему меня привлекает». Пока я говорил, Мандельброд допил чай; опять появилась светловолосая амазонка, пересекла комнату, налила доктору вторую чашку и испарилась. Мандельброд сделал глоток. «Мне понятно, почему ты колеблешься, – проговорил он после паузы. – Зачем браться за трудные задачи, если для этого есть другие? Вполне в духе времени. В прошлую войну было иначе. Чем сложнее и опаснее предстояла задача, тем больше находилось людей, стремившихся ее выполнить. Твой отец, например, считал, что трудность – побуждающая причина взяться за дело и блестяще довести его до конца. И дед твой был той же закалки. Но, к сожалению, до сих пор, несмотря на усилия фюрера, немцы вязнут в слабоволии, страхе, уступчивости». Слова Мандельброда, оскорбительные по сути, хлестнули меня как пощечина, но гораздо важнее для меня было другое. «Извините, герр доктор. Верно ли я понял, что вы знали моего деда?» Мандельброд поставил чашку: «Конечно. Он тоже с нами сотрудничал в самом начале. Удивительный человек». Мандельброд махнул пухлой рукой в сторону бюро. «Подойди туда». Я подчинился. «Видишь сафьяновую папку с документами? Подай-ка мне». Я принес Мандельброду папку. Он положил ее на колени, открыл, вытащил старую, уже пожелтевшую фотографию и протянул мне: «Взгляни». Три фигуры на фоне тропических деревьев. В центре женщина – личико сердечком, щеки еще по-детски пухлые; мужчины в светлых летних костюмах, у того, что слева, в галстуке, лицо узкое с несколько расплывшимися чертами и на лоб упала непослушная прядь волос; у мужчины справа воротничок рубашки расстегнут, остроугольное лицо словно высечено из драгоценного камня, а жесткий, с искрой неуемного веселья взгляд не удалось спрятать даже за тонированными очками. «И кто из них мой дед?» – я был очарован и вместе с тем взволнован. Мандельброд ткнул пальцем в человека в галстуке. Я присмотрелся: глаза – в отличие от товарища – почти прозрачные, в них ничего не прочтешь. «А женщина?» – спросил я, уже догадываясь. «Твоя бабушка. Ее звали Ева. Прелестная, изумительная женщина». Бабушку я не знал, она умерла задолго до моего рождения, а редкие визиты к деду стерлись из памяти, потому что я тогда был еще совсем маленький. Дед умер вскоре после исчезновения отца. «И кто же другой мужчина?» Мандельброд просиял ангельской улыбкой. «Не узнаешь?» Я пристальнее взглянул на фотографию и воскликнул: «Невероятно!» Он по-прежнему улыбался: «Почему? Или ты полагаешь, что я всегда выглядел так, как сейчас?» Я сконфуженно промямлил: «Нет, нет, я не то хотел сказать, герр доктор! Но ваш возраст… Если судить по фотографии, то вы ровесник моего деда». Еще одна кошка, прогуливавшаяся по ковру, ловко запрыгнула на спинку кресла, взобралась к Мандельброду на плечо и потерлась о его огромную голову. Он опять чихнул. «По правде говоря, – признался он между приступами чиха, – я гораздо старше его. Просто хорошо сохранился». Я с жадным любопытством уставился на фотографию: сколько всего она могла бы мне рассказать! И робко попросил: «Можно, я возьму ее, герр доктор?» – «Нет». Я с сожалением вернул фотографию, он вложил ее в папку и велел мне убрать все обратно в бюро. «Твой отец был истинным национал-социалистом, – заявил Мандельброд, когда я снова сел, – и еще до возникновения Партии. Люди той эпохи жили под влиянием ложных идей: в их понимании национализм – это патриотизм в узком смысле слова, слепой, местечковый, усугубляемый тяжелыми внутриполитическими конфликтами; а социализм для их противников означал ложное представление об интернациональном равноправии классов и классовой борьбе внутри каждой отдельно взятой нации. Твой отец был одним из первых в Германии, кто понял, что взаимоуважение и равенство должны распространяться на всех членов нации и исключительно в ее недрах. В ходе истории все великие государства, в своем роде, были националистическими и социалистическими. Вспомни Темучина, нищего изгоя, сумевшего на основе национальной идеи объединить монгольские племена и завоевать мир и ставшего «владыкой-океаном», Чингисханом [41] . Я убедил рейхсфюрера прочесть книгу о нем, и он был поражен. Обладая огромной, не ведающей жалости мудростью, монголы все сметали на своем пути, чтобы затем вести новое строительство на здоровой основе. Вся инфраструктура Российской империи, весь фундамент, на котором немцы при царях, тоже немцах, создали различные институты – дороги, деньги, почту, администрацию, таможни, был заложен монголами. Лишь когда монголы испортили чистоту своей нации, из поколения в поколение находя себе жен среди чужеземцев, к тому же часто среди несториан, то есть христиан, самых близких к евреям, их империя развалилась и погибла. С китайцами другой случай, но не менее поучительный: они не выходят за пределы Срединной империи, но поглощают и растворяют без следа любой народ, вторгающийся на ее территорию, каким бы могущественным он ни был, топят его в безбрежном океане китайской нации. Они очень сильны. Мы покончим с русскими, но китайцы всегда будут стоять у нас на пути. Японцы не смогут противостоять Китаю, хотя сегодня и тешат себя иллюзией о своем превосходстве. Впрочем, если даже и не в ближайшем будущем, то лет через сто или двести нам все равно придется столкнуться с китайцами. А до тех пор не надо позволять им крепнуть, воспринимать идеи национал-социализма и применять его к их собственной ситуации. Знаешь ли ты, кстати, что термин “национал-социализм” придумал еврей, предтеча сионизма, Моисей Гесс? Прочти как-нибудь его книгу “Рим и Иерусалим” и убедишься. Очень познавательно. И это не случайность: что есть более völkisch, народного, чем сионизм? Они, как и мы, признали, что не может существовать Volk, народа, и Blut, крови, без Boden, почвы, и, следовательно, необходимо вернуть евреев на их землю, Землю Израиля, Eretz Israel, очищенную от других рас. Понятно, это изначальный постулат иудеев. Евреи – первые настоящие национал-социалисты, и уже три тысячи пятьсот лет, с тех самых пор, как Моисей дал им Закон, чтобы навеки разъединить с остальными народами. Все наши великие идеи, Земля как обетование и оплот, понятие избранного народа и чистоты крови, мы черпали у евреев и должны иметь благоразумие признать это. Именно потому греки, эти вырождающиеся демократы, путешественники, космополиты, ненавидели евреев и сперва стремились уничтожить их, а позднее, опираясь на исказившее иудаизм учение Павла, пытались подорвать иудейскую религию изнутри, оторвав ее от земли и крови и сделав католической, то есть всеобщей, и отменить все законы, служившие защитным барьером для сохранения чистоты еврейской крови: запреты на определенную пищу, обрезание. Именно поэтому из всех наших врагов евреи – самые ярые, самые опасные; единственные, кого действительно стоит ненавидеть. По сути дела это наши единственные соперники. Русские слабы, невзирая на попытки спесивого грузина навязать им “национал-коммунизм”, они остаются ордой без всякого ядра. Островитяне, британцы и американцы, гнилые, разлагающиеся, продажные. А вот евреи! Кто, как не они, в эпоху научного прогресса, опираясь на тысячелетнюю интуицию своего униженного, но непобежденного народа, заново открыли расовую истину? Дизраэли – еврей. Гобино всему научился у него. Не веришь? Посмотри сам». Он показал на книжный шкаф рядом с бюро: «Там посмотри». Я снова встал и направился к этажерке: многочисленные издания Дизраэли соседствовали на полках с книгами Гобино, Ваше де Лапужа, Дрюмона, Чемберлена, Герцля и других. «Кого, доктор? Тут их много». – «Без разницы, любого. Они все говорят об одном и том же. Возьми “Конингсби” [42] . Ты ведь читаешь по-английски? Страница двести третья. Начни с But Sidonia and his brethren… Читай вслух». Я нашел отрывок и прочел: «Но Сидония и его собратья могли претендовать на превосходство, которое саксонцыи реки и оставшиеся кавказские народы утратили. Иудеи – раса без примесей… Раса без примесей исключительной организации, аристократия в чистом виде». – «Замечательно. Теперь страница двести тридцать первая. The fact is, you cannot destroy… Он, конечно, говорит о евреях». – «Невозможно уничтожить чистую расу кавказского происхождения – это факт. Физиологическая непреложность, простой закон природы, разрушивший планы египетских и ассирийских царей, римских императоров и христианских инквизиторов. Ни один уголовный закон, никакая физическая мука не в состоянии сделать так, чтобы высшая раса растворилась в низшей или была ею уничтожена. Смешанные расы-преследователи исчезнут, гонимая чистая раса останется». – «Вот! Только подумай, что этот человек, этот еврей, был премьер-министром королевы Виктории! Создал Британскую империю! Еще не обретя известности, выдвигал подобные тезисы перед христианским парламентом! Иди сюда. Ну-ка, налей мне чаю». Я подошел, наполнил чашку. «Из любви и уважения к твоему отцу я помогал тебе, Макс, следил за твоей карьерой, поддерживал, когда мог. И ты теперь обязан воздать должное ему и его и твоей расе. На этой Земле есть место только для одного избранного народа, призванного править другими: либо это будут они, как того хотят евреи Дизраэли и Герцль, либо мы. Поэтому нам надо истребить их до последнего, уничтожить на корню. И десятка уцелевших будет достаточно, да если и двое останутся, мужчина и женщина, через сто лет мы нарвемся на ту же проблему, и все придется начинать заново». – «Могу я вас спросить, герр доктор?» – «Давай, давай, мальчик». –
Рассказывая доктору Мандельброду о своем интересе к проблемам европейских отношений, я не кривил душой, просто умолчал кое о чем: в действительности у меня в голове уже сформировались конкретные планы на будущее. Не знаю точно, как я к этому пришел, не иначе как бессонной ночью в отеле «Эден». Настало время сделать что-то и для себя, пора подумать о своем будущем, – размышлял я. То, что предлагал Мандельброд, не соответствовало моим желаниям. Но я сомневался, удастся ли мне эти желания реализовать. Через два или три дня после беседы на Унтер-ден-Линден я позвонил Томасу. Он предложил встретиться, но не у себя в конторе на Принц-Альбрехтштрассе, а на соседней Вильгельмштрассе, где находился штаб СД и СП. Дворец принца Альбрехта, который с 1934 года государство арендовало для СС, был полной противоположностью находившемуся чуть выше огромному, помпезному неоклассицистическому Министерству воздушного транспорта Геринга: небольшой классический палаццо XVIII века, бережно и со вкусом отреставрированный в XIX веке Шинкелем. Я хорошо знал дворец; там, до моего отъезда в Россию, находилось мое ведомство, и я немало часов провел в дворцовых садах, шедевре гармоничной асимметрии и разнообразия, созданном Ленне. С улицы фасад закрывали деревья и высокая колоннада; когда я проходил мимо, охранники в красных с белым будках приветствовали меня, а в проходной у цветников мои документы проверили, после чего проводили до самой приемной. Томас уже ждал: «Прогуляемся? Тепло». Сад, куда мы спустились по ступенькам, украшенным керамическими цветочными горшками, тянулся до отеля «Европахаус» на Асканишерплатц – гигантского модернистского куба, странно контрастирующего со спокойными изгибами аллей, петляющих между вскопанными газонами, круглыми прудиками и голыми деревьями, на которых едва проклюнулись почки. Вокруг не было ни души. «Кальтенбруннер здесь не бывает, – заметил Томас, – так что нам не помешают». Гейдрих, правда, любил этот сад, но никто, кроме тех, кого он сам приглашал, не смел сюда заходить. Мы не спеша прогуливались по дорожкам, и я передал Томасу суть своей беседы с Мандельбродом. «Он преувеличивает, – отрезал Томас, дослушав меня. – Евреи, безусловно, представляют определенную проблему, и надо ей заниматься, но это не самоцель. Задача ведь не в том, чтобы убивать людей, а в том, чтобы управлять всем народом, и физическое уничтожение – лишь один из способов управления. Оно не должно превращаться в навязчивую идею. Перед нами множество других, не менее серьезных задач. Ты действительно думаешь, что он верит всему, что говорит?» – «Да, у меня сложилось такое впечатление. Почему ты спрашиваешь?» Томас на мгновение замолчал; гравий скрипел под нашими сапогами. «Видишь ли, – продолжил он, – для большинства антисемитизм – инструмент. Это конек фюрера, а стало быть, лучший способ втереться к нему в доверие – принять участие в решении еврейского вопроса, в этом случае ты поднимешься по карьерной лестнице гораздо быстрее, чем занимаясь, скажем, “Свидетелями Иеговы” или гомосексуалистами. В этом смысле можно утверждать, что антисемитизм стал девизом национал-социалистического государства. Ты помнишь, что я тебе говорил в ноябре тридцать восьмого, после Хрустальной ночи?» Да, тот разговор я помнил. С Томасом, находившимся в состоянии тихого бешенства, мы встретились в баре на следующий день после бесчинств, устроенных молодчиками из СА. «Придурки! – рявкнул Томас, проскользнув в отдельную кабинку, где я его дожидался. – Жалкие придурки!» – «Кто, штурмовики?» – «Хоть ты-то не будь придурком! Штурмовые отряды действовали не сами по себе». – «А кто же им приказал?» – «Геббельс. Мерзкий хромой карлик! Годами слюной исходил от желания встрять в еврейский вопрос. Но тут он обосрался». – «Тебе не кажется, что просто наступило время конкретных поступков? В конце концов…» Томас горько усмехнулся: «Конечно, надо что-то делать. Евреям пора испить свою чашу, причем до дна. Но не так. Не по-идиотски. Ты хоть себе представляешь, во что это обойдется?» Мой непонимающий взгляд раззадорил Томаса, и он затараторил: «Кому, по-твоему, принадлежат разбитые витрины? Евреям? Нет, они просто арендуют помещения, а ответственность при нанесении урона всегда лежит на хозяине. И не забудь про страховые компании. Возмещать ущерб немецким собственникам немецкой недвижимости, и, кстати, еврейским собственникам тоже, должны немецкие компании. В противном случае немецкой страховой системе грозит крах. Дальше – стекло. Такие оконные стекла не производятся в Германии. Их поставляет Бельгия. Сейчас ущерб только оценивается, но по предварительным подсчетам он составит около половины годового объема экспорта. И заплатить бельгийцам надо наличными. И это в тот момент, когда нация направляет все силы на создание независимой, самообеспечивающейся экономики, на перевооружение! О, да, в нашей стране есть законченные кретины, – глаза его метали молнии, он плевался словами. – Но вот что я тебе скажу. Со всем этим теперь покончено. Фюрер официально поручил вопрос рейхсмаршалу, а в реальности толстяк все переложит на нас, на Гейдриха и на нас. И никто из этих партийных болванов не осмелится вмешаться. Мы наведем порядок. Многие годы мы двигались к Окончательному решению и теперь готовы действовать. Чисто, эффективно. Рационально. Наконец-то мы сможем делать все, как надо».
Томас уселся на лавку, закинул ногу на ногу, протянул мне портсигар из серебра с первоклассными сигаретами с блестящим фильтром. Я взял одну, поднес Томасу огня, но садиться не захотел. «Окончательное решение, о котором ты тогда говорил, в тот период связывали с эмиграцией. С тех пор положение вещей сильно изменилось». Прежде чем ответить, Томас выпустил клубок дыма: «Это верно. Как верно и то, что надо уметь меняться вместе с временами. Но не превращаться при этом в кретина. А риторика предназначается людям второго, а то и третьего разряда». – «Я не об этом. Я хочу сказать, что наше участие совершенно не обязательно». – «Ты бы охотнее занялся чем-то другим?» – «Да. Я устал». Настал мой черед затянуться сигаретой – прекрасный, ароматный, благородный табак. «Меня всегда в тебе поражало полнейшее отсутствие амбиций, – заметил Томас. – Я знаю десяток человек, которые убили бы и мать и отца за возможность лично побеседовать с таким человеком, как Мандельброд. Вообрази только, он ведь обедает с фюрером! А ты капризничаешь. Ты, по крайней мере, знаешь, чего хочешь?» – «Да. Я бы вернулся во Францию». – «Во Францию!» Томас призадумался. «Действительно неглупо, с твоими-то контактами и знанием языка. Хотя все не так просто. Во Франции пост начальника СД и полиции безопасности занимает Кнохен, мой хороший знакомый. Но мест мало, а желающих много». – «Я тоже знаю Кнохена и в подчиненные к нему не стремлюсь. Мне нужна должность, чтобы заниматься политическими отношениями». – «То есть в посольстве или при Militärbefehlshaber [43] . Но я слышал, что после ухода Беста вермахт, а тем паче Абец [44] не слишком жалует СС. Наверное, тебе проще найти подходяще место при Оберге, командующем СС и полицией. Первое управление здесь вряд ли поможет: нужно обращаться напрямую в Главное управление СС по личному составу, но там у меня никого нет». – «А если бы предложение исходило от Первого управления, это помогло бы делу?» – «Вероятно». Томас сделал последнюю затяжку и небрежно швырнул окурок на клумбу. «При Штрекенбахе проблем бы вообще не возникло. Но он, как и ты, слишком много думает и уже сыт по горло». – «Где он сейчас?» – «В ваффен-СС. Командует на фронте девятнадцатой латышской дивизией». – «А кто его заменил? Я не в курсе». – «Шульц». – «Шульц? Какой?» – «Ты разве не помнишь? Тот Шульц, который возглавлял подразделение в группе “Ц” и еще в самом начале просил о переводе. Трусоватый, усики смешные». – «А, этот! Я с ним никогда не пересекался. Вроде он вполне вменяемый». – «Наверное, я не знаком с ним лично, но с группенштабом он не ладит. До войны он был банкиром, улавливаешь? А со Штрекенбахом я успел послужить в Польше. И потом Шульца назначили недавно, он сейчас будет особенно стараться. В первую очередь чтобы загладить свои грешки. Вывод: если ты подашь официальное прошение, тебя отправят куда угодно, только не во Францию». – «И что ты мне посоветуешь?» Томас встал, и мы медленно пошли дальше. «Слушай, я посмотрю, прикину. Вопрос сложный. И ты сам тоже подумай, ладно? Ты хорошо знаешь Беста: он часто бывает в Берлине, поинтересуйся его мнением. С ним легко связаться через Министерство иностранных дел. Но на твоем месте я бы не отказывался от других вариантов. Война идет. Тут не всегда есть выбор».
Прежде чем попрощаться, Томас попросил меня об услуге: «Я хотел бы, чтобы ты кое с кем встретился. С одним статистиком». – «Из СС?» – «Официально он является инспектором по статистике при рейхсфюрере СС. На самом деле он чиновник и даже не состоит в АльгемайнеСС [45] ». – «Странно, да?» – «Не слишком. Рейхсфюреру, безусловно, был нужен кто-то со стороны». – «И что я должен рассказать этому статистику?» – «Он сейчас готовит для рейхсфюрера новый рапорт, общие данные о сокращении еврейской нации, и оспаривает цифры, представленные айнзатцгруппами. Я уже с ним встречался, однако неплохо бы и тебе с ним поговорить. Ты ближе к теме». Томас чиркнул в записной книжке адрес и телефон, вырвал страничку: «Его контора здесь неподалеку, в штабе СС, но он постоянно торчит у Эйхмана [46] . Догадываешься почему? Там собраны все архивы по делу. Здание теперь полностью в их распоряжении». Я взглянул на адрес: Курфюрстенштрассе. «О, рядом с моим отелем! Отлично». Беседа с Томасом не прибавила мне бодрости духа, я словно увяз в болоте, но решил не поддаваться унынию, взять себя в руки и заставил себя набрать номер статистика, доктора Корхера. Его секретарь назначил мне время. Отдел IV-B-4 занимал красивый, конца прошлого века, четырехэтажный дом из тесаного камня: другие отделения гестапо, насколько мне известно, не имели таких помещений; видимо, сфера деятельности отдела IV-B-4 была чрезвычайно обширной. По широкой мраморной лестнице я поднялся в вестибюль, плохо освещенный и похожий на склеп; Гофман, секретарь, уже ждал меня, чтобы проводить к Корхеру. «Внушительные площади», – заметил я, идя уже по другой лестнице. «Да. Здесь раньше располагалась жидомасонская ложа, которую, естественно, разогнали». Он привел меня к Корхеру в кабинет, малюсенькую комнатку, заваленную ящиками и папками: «Извините за беспорядок, штурмбанфюрер. Это временное пристанище». Доктор Корхер, невысокий угрюмый человек в штатском, не отсалютовал, а просто пожал мне руку. «Садитесь, пожалуйста», – произнес он, когда Гофман скрылся за дверью. Корхер попытался хотя бы частично освободить стол от бумаг, но потом решил оставить все как есть. «Оберштурмбанфюрер замечательно относился к документам, – проворчал он, – никакой систематизации». Он перестал рыться в папках, снял очки и протер глаза. «Оберштурмбанфюрер Эйхман здесь?» – спросил я. «Нет, он в командировке, вернется через несколько дней. Оберштурмбанфюрер Аузер уже объяснил вам, над чем я работаю?» – «В общих чертах». – «В любом случае поздновато вы явились. Я уже почти закончил рапорт и сдам его в ближайшие дни». – «Тогда чем могу быть полезен?» – отреагировал я довольно раздраженно. «Вы же служили в айнзатцгруппе, да?» – «Да. Начинал в подразделении». – «В каком?» – перебил он. «В IV-А». – «А… Блобель. Высокие результаты». Я не понимал, говорит он серьезно или иронизирует. «Потом я служил в группенштабе “Д”, на Кавказе». Он поморщился: «Ну, это меня интересует гораздо меньше. Показатели там низкие. Расскажите о IV-А». – «Что именно?» Корхер полез под стол, вынырнул с картонным ящиком и плюхнул его передо мной. «Вот рапорты группы “Ц”. Я со своим помощником доктором Плате скрупулезно изучил их. И констатировал престранные вещи: иногда, как, в частности, по Киеву, цифры поражают точностью – двести восемьдесят один, тысяча четыреста семьдесят два или тридцать три тысячи семьсот семьдесят один; а иногда данные округляют, причем порой те же самые подразделения. Мы обнаружили и явные противоречия. Например, в городе, где насчитывалась тысяча двести евреев, согласно рапортам, специальные меры были применены к двум тысячам. И так далее. Поэтому меня интересуют способы подсчета. Я имею в виду практические способы, использовавшиеся на местах». – «Вам следовало бы обратиться непосредственно к штандартенфюреру Блобелю. Думаю, он бы вас проинформировал лучше, чем я». – «Штандартенфюрер Блобель снова на Восточном фронте, и связаться с ним, к сожалению, нельзя. Но, знаете ли, у меня имеются кое-какие соображения. И я уверен, что ваши показания лишь подтвердят их. Для начала расскажите мне о Киеве. Цифра приводится огромная и, что любопытно, не округленная». – «Ничего удивительного. Наоборот, чем масштабнее была акция , чем больше средств выделялось для ее реализации, тем проще было производить подробные подсчеты. В Киеве создали плотное оцепление. Жертв… ну, то есть осужденных, делили на группы ровно по двадцать или тридцать человек, сейчас уже не вспомню, прямо возле места операции. Кому-нибудь из младших офицеров поручали считать и записывать количество групп, проходивших мимо его поста. В первый день остановились ровно на двадцати тысячах». – «И что же, ко всем, проходившим мимо поста, были применены специальные меры?» – «В принципе, да. Разумеется, кто-то мог притвориться мертвым, а потом бежать под покровом ночи. Но это единицы». – «А мелкие операции?» – «Ответственность за их проведение лежала на начальнике тайлькоманды, он же делал подсчеты и передавал цифры в штаб. Штандартенфюрер Блобель всегда настаивал на точности данных. Касательно случая, о котором вы говорили, когда уничтожили больше евреев, чем предварительно указывалось, я объясню: с нашим наступлением многие евреи бежали в леса и степь. Тайлькоманда соответствующим образом поступала с оставшимися на месте и двигалась дальше. Долго прятаться евреи не могли: украинцы вышвыривали их из деревень, партизаны расстреливали. И тогда голод потихоньку гнал евреев обратно, они возвращались в свои города и деревни, зачастую еще и с другими беженцами. Когда к нам поступала соответствующая информация, мы проводили повторную акцию и уничтожали еще некоторое количество. Но евреи продолжали стекаться. Некоторые деревни мы объявляли judenfrei по три, четыре, пять раз, потому что евреи появлялись там снова и снова». – «Ясно. Занимательная теория». – «Если я вас правильно понимаю, вы полагаете, что группы раздували цифры?» – меня задел его тон. «Откровенно говоря, да. Конечно, по разным причинам, и продвижение по службе – лишь одна из них. Другая – бюрократическая. В статис тике такое часто встречается: организации выводят некую цифру, берут ее неизвестно откуда, но воспроизводят и передают дальше, не подвергая со временем ни проверке, ни изменению. Ее называют “цифра с потолка”. Однако от группы к группе, от подразделения к подразделению показатели расходятся. Хуже всего дело обстоит с айнзатцгруппой “Б”. Крупные нестыковки есть и у отдельных подразделений группы “Д”». – «Речь о сорок первом или сорок втором годе?» – «В основном о сорок первом. Начало года и затем Крым». – «Да, я на короткий период очутился в Крыму, но в операциях не участвовал». – «А что говорит ваш опыт в четвертом А?» Прежде чем ответить, я на мгновение задумался: «Я не сомневаюсь в честности офицеров. Но вначале организация была плохая, и, возможно, цифры иногда получались приблизительные». – «Так или иначе, особой роли это не играет, – поучительно заметил Корхер. – Айнзатцгруппы представляют лишь часть общих показателей. Даже отклонение в десять процентов вряд ли сильно исказило бы суммарный результат». Я почувствовал, как что-то сжалось у меня в груди, не давая дышать. «У вас есть цифра по всей Европе, герр доктор?» – «Да, конечно. До тридцать первого декабря тысяча девятьсот сорок второго года». – «Вы можете назвать мне ее?» Он уставился на меня сквозь очки: «Разумеется, нет. Это секретные данные, герр штурмбанфюрер». Мы еще немного побеседовали о работе подразделения; вопросы Корхер задавал четкие, въедливые. В конце он меня поблагодарил. «Мой рапорт адресован лично рейхсфюреру, – объявил он. – Если потребуется и ваши полномочия это позволят, вы с ним ознакомитесь». Он проводил меня до самого выхода из здания: «Удачи! Хайль Гитлер».
Зачем я приставал к Корхеру с идиотскими, ненужными расспросами? Меня-то каким образом это касается? Я проявил нездоровое любопытство, о чем теперь очень сожалел. Мне нужно концентрироваться на позитивных моментах: национал-социализму предстоит большое строительство, вот где я должен приложить свои силы. Только евреи, unser Unglück, наше наказание, преследовали меня, как дурной сон на рассвете, навязчиво прокручивающийся в голове. В Берлине, кстати, евреев уже почти не осталось: недавно вывезли так называемых «защищенных» – евреев, работавших на военных заводах. Но мне суждено было увидеть свой дурной сон еще раз и в совершенно невероятных обстоятельствах.
Двадцать первого марта, в День памяти героев, фюрер произнес речь. Это было его первое появление перед широкой публикой после поражения при Сталинграде, и я, подобно многим, ждал его выступления с тревогой и нетерпением: что он скажет, как будет выглядеть? Потрясение после катастрофы еще не прошло, слухи повсюду клубились самые разные. Мне очень хотелось присутствовать на выступлении. Я видел фюрера лично лишь один раз, больше десяти лет назад, хотя, конечно, неоднократно слышал его по радио и видел в кинохронике. Это произошло во время моего первого возращения в Германию, летом 1930 года, перед взятием власти. Я выклянчил поездку у матери и Моро взамен на согласие продолжить учебу. Я сдал выпускной экзамен (правда, без оценки, поэтому, чтобы поступить в Свободную школу политических наук, вынужден был посещать подготовительное отделение), и они меня отпустили. Путешествие получилось чудесное, я вернулся вдохновленный и зачарованный. Я отправился в Германию в компании двоих лицейских друзей, Пьера и Фабриса. Не имея никакого представления о Wandervögel [47] , мы шли практически по их следам, порой весь день напролет ходили по лесам, разговаривали, а ночью разжигали маленький костер и укладывались спать прямо на земле, на подстилку из сосновых игл. Потом мы спустились к Рейну, путешествовали по городам и добрались до Мюнхена, где я долгими часами торчал в Пинакотеке или просто слонялся по улочкам. Германия тем летом опять бурлила: последствия прошлогоднего краха американской биржи давали о себе знать весьма ощутимо; намеченные на сентябрь выборы в рейхстаг должны были решить будущее нации. Все политические партии развили активную агитационную деятельность, выступления, парады, иногда доходило до рукоприкладства и довольно серьезных потасовок. В Мюнхене на фоне прочих особо выделялась одна партия – НСДАП, о которой я тогда услышал впервые. Итальянских фашистов я уже видел в кинохронике, и для НСДАП они, похоже, являлись образцом. При этом идеи национал-социалистов были сугубо германскими, и их вождь, бывший солдат-фронтовик Мировой войны, говорил об обновлении Германии, о немецком величии, о славном и многообещающем будущем немцев. Вот за что – думал я, провожая взглядом колонны национал-социалистов, – четыре долгих года сражался мой отец: за то, чтобы в итоге его и всех его товарищей предали, за то, чтобы потерять свою землю, свой дом. Вот к чему питал отвращение Моро, примерный радикал-социалист и французский патриот, который каждый год поднимал бокал в день рождения Клемансо, Фоша и Петена. Вождь НСДАП собирался держать речь в Buergerbraeukeller [48] , я отправил своих французских приятелей в нашу крошечную гостиницу, а сам остался. Толпа оттеснила меня в глубину зала, я еле слышал выступавших. Что же касается фюрера, я запомнил лишь, как он отчаянно жестикулировал и как прядь волос постоянно падала ему на лоб. Я абсолютно уверен, что, если бы мой отец был там, он сказал бы то же, что и фюрер; если бы отец был жив, он наверняка стоял бы на эстраде рядом с этим человеком в числе его первых соратников и – кто знает? – даже оказался бы на его месте. Кстати, когда фюрер на секунду замер, мне показалось, что я улавливаю сходство между ним и отцом. Когда я возвращался домой, передо мной впервые забрезжила надежда, что существует другой путь, вместо того узкого, убийственного, начертанного для меня матерью и ее муженьком, что мое будущее здесь – с несчастным немецким народом, народом отца и моим тоже.
С тех пор многое изменилось. Фюрер полностью сохранял доверие нации, но вера в окончательную победу потихоньку испарялась. Люди ругали высшее командование, прусскую аристократию, Геринга и его люфтваффе; я знал, что и вермахт осуждает фюрера за привычку вмешиваться. В СС шушукались: после Сталинграда у фюрера началась депрессия, он ни с кем не разговаривает; когда Роммель в начале месяца пытался убедить фю рера в необходимости эвакуировать войска из Северной Африки, тот слушал не понимая. Народная молва, судя по рапортам СД, которые получал Томас, в поездах, трамваях, очередях и вовсе разносила откровенные бредни: вермахт заточил фюрера в резиденции в Берхтесгадене, фюрер потерял рассудок, его содержат под охраной и обкалывают наркотиками в больнице СС, а на публике появляется его двойник и так далее. Выступление фюрера должно было проходить в Цейхгаузе, старом арсенале в конце Унтер-ден-Линден. У меня, ветерана Сталинграда, получившего ранение и имевшего награды, проблем с приглашением не возникло; я звал с собой Томаса, но он, смеясь, ответил: «Я не в отпуске, работы по горло». Я пошел один. Меры безопасности предприняли беспрецедентные; в приглашении значилось, что вход с табельным оружием запрещен. Некоторые, конечно, боялись возможного воздушного рейда британцев: их «Москито» уже атаковали нас в январе в самый День взятия власти, было много жертв. Тем не менее стулья расставили во дворе Цейхгауза под огромным стеклянным куполом. Я сел где-то посередине, между каким-то оберст-лейтенантом, увешанным орденами, и человеком в штатском с золотым значком члена Партии на отвороте пиджака. Отзвучали вступительные речи, и на эстраде появился фюрер. Я вытаращил глаза: мне показалось, что у него на голове и на плечах поверх простой, защитного цвета военной формы наброшено большое бело-синее молитвенное покрывало раввина. Фюрер сразу начал говорить – быстро, почти без интонаций. Я изучал стеклянную крышу: быть может, все дело в причудливой игре света? Я отлично видел его фуражку, но мне мерещилось, что по вискам до лацканов свисают длинные пейсы, а на лбу – филактерии, или тфилин , маленькая кожаная коробочка со стихами Торы внутри. Когда фюрер поднял руку, я тут же углядел у него на рукаве другую кожаную коробочку; и что это торчит из-под кителя – уж не белые ли кисти молитвенной накидки, которую евреи называют малый талит ? Я был в смятении. Обернулся на соседей: они торжественно внимали, один чиновник усердно кивал головой. Никто ничего не замечает? Я единственный свидетель невероятного зрелища? Я перевел взгляд на правительственную трибуну: Геринг, Геббельс, Лей, рейхсфюрер, Кальтенбруннер, другие известные руководители и высокие чины вермахта невозмутимо сидят за фюрером, смотрят или ему в спину, или в зал. Наверное, с ужасом догадался я, тут повторяется история нового платья короля : все видят, что король голый, но молчат, надеясь, что правду скажет другой. Нет, – урезонивал я сам себя, – без сомнения, у меня галлюцинации, с моим ранением такое вполне возможно. Но я же чувствую, что с головой у меня полный порядок! Я сидел довольно далеко от эстрады, свет падал на фюрера сбоку; несомненно, это просто оптический обман! Тем не менее накидка не исчезала. А может, это мой «третий глаз» играет со мной злую шутку? По крайней мере, ничего общего со сном в этом не было. Не исключено, что я сошел с ума. Фюрер быстро закончил речь, и вот уже я, путаясь в собственных мыслях, оказался в толпе, спешащей к выходу. Фюреру еще предстояло посетить организованную в залах Цейхгауза выставку военных трофеев, захваченных у большевиков, потом обойти почетный караул и возложить венок у Нойе-Вахе; пригласительная карточка предписывала мне следовать за ним, но я был совершенно сбит с толку и взволнован. Я постарался отделиться от толпы и направился вверх по улице к станции городской железной дороги. Пересек улицу и устроился в кафе под аркадой Кайзер-галереи, заказал шнапс, опрокинул рюмку, потом вторую. Пытаясь разобраться в увиденном, я терял нить размышлений, мне вдруг стало тяжело дышать, я расстегнул воротник, выпил еще. Мне пришло в голову, что есть верное средство развеять сомнения: вечером в кино в хронике покажут отрывки выступления фюрера, у меня появился шанс разобраться в ситуации. Я попросил принести газету с расписанием сеансов: в девятнадцать часов, совсем скоро, «Дядюшка Крюгер». Я купил сэндвич и пошел в Тиргартен. Было еще холодно, и народу под голыми деревьями гуляло мало. Предположения самого разного рода крутились в моей голове, я с нетерпением ждал начала фильма, хотя перспективы что-либо увидеть или не увидеть представлялись мне одинаково зыбкими. К семи часам я подошел к кинотеатру, занял очередь в кассу. Люди, стоявшие передо мной, обсуждали речь, которую, вероятно, уже передали по радио, я жадно прислушивался. «Он опять все свалил на евреев, – возмущался довольно худой господин в шляпе, – только я не понимаю, как можно обвинять евреев, если их больше нет в Германии?» – «Ну, нет, Dummkopf [49] , – ответила вульгарная на вид женщина с завивкой-перманентом на обесцвеченных волосах, – дело тут в международном еврействе». – «Да, – возразил мужчина, – но если международное еврейство так влиятельно, то почему оно здесь не спасло своих братьев по крови?» – «Они нас наказывают бомбардировками, – высказалась худощавая дамочка с волосами с проседью. – Вы же в курсе, что они недавно натворили в Мюнстере? Все для того, чтобы заставить нас страдать. Будто мы и так недостаточно страдаем за наших фронтовиков». – «А по-моему, возмутительно, – настаивал пузан с красной физиономией, одетый в серый в полоску костюм, – что он даже не упомянул Сталинград. Стыд и срам». – «О, не говорите мне про Сталинград, – взмолилась травленая блондинка. – У моей несчастной сестры там сын Ганс в семьдесят шестой дивизии. Она с ума сходит, не знает даже, жив мальчик или нет». – «По радио сообщали, – вмешалась дамочка с проседью, – что там все погибли. И еще сообщали, что солдаты сражались до последнего патрона». – «А ты, бедняжка, веришь сводкам? – усмехнулся мужчина в шляпе. – Мой кузен, полковник, рассказывал, что многих наших взяли в плен. Тысячи, а может, сотни тысяч». – «То есть бедняжка Ганс мог попасть в плен?» – спросила блондинка. «Вполне мог». – «А что же он тогда не пишет? – ехидно поинтересовался толстый бюргер. – От наших пленных из Англии и Америки письма приходят, Красный Крест способствует». – «Действительно, – подхватила женщина с мышиным личиком. – Как, по-вашему, они будут писать, если официально значатся в списках погибших. Они-то пишут, да наши письма не доставляют». – «Позвольте, – вмешался новый собеседник, – тут вы правы. Моя свояченица, сестра жены, получила письмо с фронта за подписью: немецкий патриот , в котором сообщалось, что ее муж-танкист жив. На нашей линии фронта под Смоленском русские разбросали листовки с мелко отпечатанными списками имен, информацией для семей и адресами. Наши солдаты их подбирают и пишут анонимные письма или просто отсылают саму листовку». К беседе присоединился подстриженный по-военному мужчина: «Как бы то ни было, пленные, даже если они есть, долго не протянут. Большевики погонят их в Сибирь и замучают до смерти на строительстве каналов. Ни один из наших не вернется. Впрочем, после всего, что мы сделали, это будет справедливо». – «Что значит “после всего, что мы сделали?”» – живо отреагировал толстяк. Травленая блондинка заметила меня и вытаращилась на мою форму. Человек в шляпе опередил военного: «Фюрер сказал, что с начала войны у нас пятьсот сорок две тысячи убитых. Вы этому верите? Я думаю, он просто врет». Блондинка толкнула его локтем в бок и покосилась на меня. Мужчина проследил за ее взглядом, покраснел и забормотал: «Ну, правда, ему могут передавать не все цифры…» Остальные тоже посмотрели на меня и замолчали. Я сохранял бесстрастный, отсутствующий вид. Потом толстяк попытался сменить тему, но очередь зашевелилась и продвинулась к кассе. Я взял билет и занял место в зале. Вскоре свет погас, пошли новости, речь фюрера поставили в самом начале. Пленка была зернистая, кадры прыгали, обрывались, видимо, и фильм монтировали, и копии делали в спешке. Мне по-прежнему мерещилось полосатое покрывало на голове и плечах фюрера, а больше, кроме его усиков, я ничего толком не различал. Мои мысли разбегались во все стороны, как прыскают стайки испуганных рыб перед водолазом. Фильма я практически не видел, это была какая-то англофобская ахинея, и неотступно думал о том, что видел днем, – нет, это же полный бред! Я понимал: в реальности такое невозможно, но в то же время не хотел верить, что у меня галлюцинации. Что сотворила пуля с моей головой? Необратимо исказила мир или же вправду у меня открылся третий глаз, способный видеть обычно скрытые вещи? Когда сеанс закончился, на улице уже стемнело, пора бы поужинать, но есть не хотелось. Я вернулся в отель и заперся в номере. В течение трех дней я никуда не выходил.