БЛАТНОЙ
Шрифт:
Теперь же все объедки были тщательно собраны и изъяты.
Веревки, нитки, карандаши (которые также запрещены!) покоились в щели под дверным порогом. Сюда надзор не заглядывал ни разу; сейчас вдруг заглянул.
— Вот же негодяй этот Гусак, - шепнул мне Рыжий, - настучал-таки, заложил нас, паскуда!
— Но, может, это и не он?
– усомнился я.
— А-а-а, - наморщась, отмахнулся Рыжий, - какая, в сущности, разница? Он же у них - главный… Атаман шайки Червонных Валетов!
— Об чем это вы там шепчетесь?
– спросил с
— Ни о чем, - отозвался я, - так… о погоде.
Дерзкий этот ответ не понравился ему.
— Поговори у меня, - проворчал он, нахмурясь, - поговори!
— А я и не говорю с вами, - возразил я усмешливо, - вы сами встреваете.
И тотчас же я пожалел о сказанном, раскаялся в том, что ввязался в ненужный этот спор.
Привлекать к себе внимание начальства было рискованно, тем более в моем положении! Дело в том, что за щекой у меня были спрятаны карты (они недаром изготовляются столь миниатюрными). Незаметные внешне, карты все же мешали мне, затрудняли речь. И старшой, очевидно, почуял это.
Он приблизился и с минуту разглядывал меня, шарил глазами. Потом приказал внезапно:
— А ну, раскрой пасть!
И тут же, не дожидаясь, покуда я сделаю это сам, полез мне в рот, раздирая пальцами губы.
Пальцы были шершавы и солоны; они пахли потом и табаком, и еще чем-то, непонятным и мерзким.
Давясь, испытывая позывы тошноты, я отшатнулся, но было уже поздно.
— Ага!
– проговорил он, разглядывая замусоленные листки.- Вот как вы ухитряетесь, - обтер их, задумчиво кивнул, отвечая каким-то своим мыслям.
– Значит, правильно… Что ж, учтем на дальнейшее.
И затем, крепко ухватив меня за плечо, сказал, подталкивая к дверям:
— В карцер. На трое суток!
«Вот так опять подвели меня карты! Ведь зарекался же, зарекался, - горестно думал я, шагая под конвоем по гулким коридорам тюрьмы.
– Клятву давал - не брать их в руки. И все же не выдержал, взял. И не для игры взял, нет; просто захотелось потрогать, потасовать, ощутить хоть на миг их податливую упругость… И вот результат. Штрафная одиночка. Сырой бетон. И промозглая мгла».
Мгла была тяжкой, давящей, почти осязаемой. Она клубилась вокруг меня и текла, как вода. Как черная вода… Лампочки здесь не полагалось (карцер этот был особый, строгий, я уже знал о нем - слышал от ребят).
Свет обычно проникал сюда из окна, из глубокой впадины, устремленной в небо. Но и небо тоже предало меня. Оно было черным сейчас и страшно пустым.
Осторожно, на ощупь, обследовал я камеру, выбрал угол посуше и задремал, свернувшись на липком бетонном полу.
Очнулся я внезапно… Не знаю, сколько я спал - время умерло, мир потерял предметность. Одно лишь было ясно: ночь не кончилась еще, не иссякла.
В беспросветной этой темени жили звуки, одни только звуки: маленькие и близкие (лепет капель, шуршание ветра в окне), и большие, объемные, сочащиеся из коридора (шаги людей, глухие дробные голоса). Голоса эти как раз и разбудили меня! Я приподнялся, вслушиваясь, и различил вдруг характерную интонацию Гуся - сипловатый и развалистый его басок.
Он о чем-то разговаривал с надзирателем и - странное дело!
– держался, судя по голосу, уверенно, на равных, как свой…
Загремел замок, и дверь растворилась, и тотчас - в слепящем желтом свету - на пороге камеры возникла коренастая фигура Гуся.
— Ну как?
– спросил он, прислоняясь к притолоке.
– Жив еще, падло?
— Жив, - ответил я, лихорадочно соображая, зачем он тут? По какой причине? Может, его специально решили подсадить ко мне… Но для чего?
— Жив, значит, - проговорил он протяжно.
– Ну, ну, дыши пока, пользуйся.
Достал из кармана пачку «Беломора», щелкнул ногтем по донышку. Выскочили две папироски. Одну он ловко поймал зубами, зажал в углу рта. Другую протянул мне:
— Прошу!
— Н-нет, - сказал я с усилием. И отвел глаза, чтоб не видеть папирос, не расстраиваться…
— Правильно, - ухмыльнулся он, пряча пачку в карман, - у сук брать курево не положено, так ведь? Кто вне закона - тот не человек, так?
Я промолчал. Он затянулся, кутаясь в дым. Сплюнул. Сказал, помедлив:
— Вот потому-то я вас, сволочей, и ненавижу!
— Послушай, Гусак, - сказал я тогда.
– Что тебе нужно? Чего ты тут пенишься? Закон наш вечный; его не изменишь.
— А я вот, как раз, этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.
— Вот оно что!
– я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным.
– Реформу, стало быть, замышляешь… Ну допустим. А зачем?
Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.
— Ты ведь уже не блатной, - сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. – Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!
— Тихо? В сторонке?
– произнес он угрюмо.
– Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.
Он ступил за порог - за границу света. Теперь я увидел его лицо отчетливо; оно не понравилось мне. Брови его были опущены, сведены, косой рубец на щеке подрагивал и медленно багровел.
— Вы, значит, аристократы, а я должен пахать, в землю рогами упираться? Жидкие щи с работягами хлебать? Нет, нема дурных! Я сам хочу, как вы… У вас какая жизнь? Удобная… Все вас боятся, почитают, лишними харчами делятся. Не жизнь, а малина!
— Ну, не такая уж и малина, - пожал я плечами.
– Я вот, к примеру, в кандее сижу - на трехсотграммовке и на воде, - а ты гуляешь по коридору. Как дома гуляешь… Кстати - почему?
— Что - почему?
— Почему гуляешь-то? Каким образом?