Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана
Шрифт:
— Начали!..
— Минутку, — не повышая голоса, произнес Кальман. — Я произведу еще сокращение.
Он подошел к пюпитру, снял ноты, вынул тетрадку и разорвал ее на четыре части.
— Как?.. Вы снимаете главную арию мистера Икс? — ошеломленно проговорил дирижер.
— Да… Продолжайте!
Казалось, Маришка то ли кинется на Кальмана, то ли потеряет сознание, он был белее пластрона своей сорочки.
— Кальман!.. — произнес он сдавленным голосом.
— Да, Маришка?
— Это лучшее, что ты создал.
— Мне это многие говорили, — равнодушно пробурчал Кальман. — Не задерживайте репетицию. У меня нет времени.
Маришка был корифеем австрийской оперетты, баловнем зрителей, властным и самолюбивым человеком,
Спел настолько блистательно, что даже партнеры захлопали, а Кальман холодно спросил:
— Как с арией героини?
— Будет, будет, все будет, уже есть, Ваше величество!
— Так бы сразу… — Кальман прикрыл пальцами зевок. — А ты отлично спел, Маришка…
…С цветами и бутылкой вина, возбужденный и радостный, Кальман вернулся домой.
— Паула, Паула! — закричал он с порога. — Я — император!.. Ты и тут оказалась права. Я — император!.. Сам Маришка пел передо мной на коленях!..
В ответ — тишина. Дурная, давящая тишина. Встревоженный Кальман поспешил в комнаты.
Из спальни выползла старая слепая такса. Припав к полу, она вскинула длинную острую мордочку и завыла.
В страшном смятении Кальман распахнул дверь.
Паула лежала ничком вкось кровати, на подушке алели пятна крови. Казалось, она не дышит.
— Паула!.. — то был голос смертельно раненного зверя…
Женщина медленно открыла глаза.
— Я вернулась, — прошептала Паула. — Не так-то просто оставить своего старого мальчика… Но приучайся жить без меня, милый…
Не уходи!
Кальман медленно катил инвалидное кресло, в котором сидела больная обезножевшая Паула. На руках у нее дремала дряхлая, совсем ослепшая Джильда. Она не обращала внимание на многочисленных товарок, прогуливающихся по улицам. В ту пору Вена по справедливости считалась городом такс: для их удобства на тротуарах были установлены низенькие поилки.
Вот выбежала рыжая длинношерстная такса.
— Попьет! — сказал Кальман и перестал толкать кресло.
— Спорим! — с бледной улыбкой отозвалась Паула.
Такса подбежала к поилке и заработала розовым язычком.
— Ты всегда выигрываешь, — с обидой сказала Паула.
Такса скрылась за углом, а возле крыльца появилась другая — черная, с рыжими подпалинами.
— Попьет! — азартно вскричала Паула.
— Спорим! — отозвался Кальман.
Такса потянулась к воде, но почуяла свою предшественницу и со всех ног устремилась ей вдогонку.
— Почему ты всегда выигрываешь? — почти жалостно спросила Паула.
— Но это же кавалер, а то была дама. Для него любовь сильнее жажды.
Кальман толкнул кресло…
У дверей их дома сверкал черно-зеркальными плоскостями большой «кадиллак». Кожаный человек за рулем прикоснулся кончиками пальцев к околышу фуражки с очками над козырьком. Кальман удивленно и отчужденно подумал, что эта большая нарядная машина принадлежит ему, а таинственный черный человек в коже — его шофер. Раньше он мечтал об автомобиле, это началось с тех давних дней, когда он проездил все деньги на только что появившихся такси — единственное безрассудство за всю его жизнь.
Он покорился ее желанию. С тех пор как он понял, что болезнь Паулы неизлечима, а чудеса не повторяются (ему не продлить ее дней, как это посчастливилось с отцом), Кальман стал жить машинально, просто из привычки жить. Он машинально отбывал свой музыкальный урок, сочиняя новую оперетту «Герцогиня из Чикаго», без подъема и божества, но равнодушно зная, что она обречена на успех в силу рутины — императора приветствуют даже идущие на смерть, равно и потому, что в музыке непременно окажется то брио, которое всегда покоряет венскую публику; машинально спорил с либреттистами, верными Браммером и Грюнвальдом, машинально покупал ветчину, машинально ходил в кафе, что-то говорил, не слыша самого себя и ответов собеседников, и даже машинально завел любовницу. Впрочем, в безотчетности последнего не было уверенности, порой казалось, что тут им распорядилась чужая воля. Странны были его дни. Зачем-то надо было вставать, бренчать на рояле, куда-то ехать, возвращаться, сбрасывать пальто на руки одной горничной, принимать пищу из рук другой, ложиться в постель, приготовленную третьей, его удивляла избыточная населенность прежде пустынного жилья.
Слабея с каждым днем, Паула уже не могла обслуживать дом с помощью одной служанки «за все». Но главное, она хотела облегчить Кальману ожидающее того сиротство. Он умел сочинять музыку, выгодно помещать деньги и выбирать вкусную ветчину — не так-то мало, но недостаточно, чтобы жить без призора. Во всем остальном он был беспомощен: не умел обслуживать себя, терялся перед посторонними, будь то привратница или дворник, не говоря уже о попрошайках всех мастей: от поддельных нуждающихся музыкантов до мнимых жертв войны. Его надо было оборонить от сквозняков бытовой жизни, и Паула усилила гарнизон. Она наняла трех приходящих горничных, дипломированную кухарку, опытного шофера, а для общего надзора — «дворецкого», как шутили друзья, пожилого, крепкого человека с военной выправкой — грозу неугодных посетителей. И последнее — она нашла ему любовницу. Да, это Паула незаметно подтолкнула друг к другу тяжелого, нерешительного Кальмана и рассеянную красавицу Агнессу Эстергази, которая при всей своей взбалмошности казалась ей «доброй бабой».
Паула хотела постепенно отучить Кальмана от себя, чтобы не так резок оказался переход к той жизни, где ее не будет рядом. Она уединилась в отдельной спальне, сводя постепенно их общение к нечастым совместным прогулкам. Она выбирала дни, когда болезнь делала ей маленькую поблажку и можно было навести бедную красу; не хотелось оставаться в памяти Кальмана с изглоданным недугом, влажным от слабости лицом, рдяно-острыми скулами и разрывающим худую грудь кровавым кашлем.
Но Агнесса недолго облегчала ей задачу. Веселый грешник Губерт Маришка рассказал Кальману, что у того есть «совместитель» — начинающий киноактер. «Милая Агнесса не хочет переутомлять себя», — добавил он со смехом. Кальман тут же, без объяснений, порвал с Агнессой и вместо разочарования и обид испытал неожиданное облегчение. Ему лучше было в сумерках Паулы, чем под чужим солнцем.