Ближайший родственник
Шрифт:
– Извозчик, - сказал директор, строгий и нахмуренный, привыкший к быстрой езде, - что это она у тебя спит на ходу? А ну, подгони ее. А ну!..
– Сейчас, - с готовностью сказал извозчик и торопливо вытащил из-под сиденья кнут.
Лошаденка неожиданно перешла в галоп.
Экипаж со скрипом и грохотом въехал на пустынную улицу, заваленную трубами, цементом и бревнами.
В конце улицы, под железной крышей, освещенной солнцем, стоял маленький домик, как декорация. Окна в домике были открыты. Из окон доносилось
Извозчик сказал:
– Вот он самый и есть. Поют...
И кнутом показал на домик.
Волков вылез из пролетки, расплатился и пошел вдоль улицы. Церковное пение было неприятно ему. Он как-то не подумал раньше, что мать, наверное, будут хоронить по старому обычаю, с попом, и что ему, как сыну, придется стоять у гроба и выполнять безмолвно, из деликатности, весь этот чуждый ему теперь обряд.
Он прошел мимо домика.
Он надеялся, может быть, что обряд будет закончен до его прихода и он избежит неприятной встречи со священником.
Но в ту же минуту он подумал, что ходить так по улице неудобно, несолидно, что это мальчишество, и, вернувшись, остановился у окна отцовского домика.
В окно был виден синий дым от ладана и в дыму обеденный стол, на котором в гробу лежала покойница, окруженная горящими желтыми свечками, священник в подряснике и в епитрахили и десятка два людей, столпившихся у стола. Они молились, склонив головы.
Виктор Матвеевич смотрел на них в окно. И минуты две никто не замечал его.
Наконец Матвей Кузьмич, стоявший на коленях у гроба жены, поднял голову и увидел в окне незнакомого бритого мужчину. Мужчина был в галстуке, в сером костюме, без шляпы. Матвей Кузьмич поднялся с колен и вышел на улицу.
Мгновение они молча смотрели друг на друга, отец и сын. Потом отец пошел навстречу сыну.
– Витенька, - сказал он очень тихо и, обняв сына, заплакал.
Виктор Матвеевич тоже обнял отца и растерянно гладил его по плечу. При этом он заметил, что отец меньше его, ниже ростом. И отец, большого роста человек, тоже вдруг почувствовал себя маленьким в объятиях сына, ничтожным, слабым.
Когда они вошли во двор, отец виноватым голосом спросил:
– Тебе, может быть, неловко, Витенька... а? Что я попа-то позвал?
– Ну что ж делать, - сказал сын и вошел в дом.
На него пахнуло сыростью, затхлостью, запахом кислых щей и ладана, от чего запершило в горле. Он прошел в большую комнату, где лежала покойница, поклонился всем и встал в сторонке, у окна.
Священник ходил вокруг гроба и размахивал кадилом. Из кадила выглядывали, как зубы, раскаленные угли и вырывался струйками синий дым. Он все больше и больше обволакивал комнату и поднимался к потолку. В дыму было трудно рассмотреть лица людей и лицо покойницы.
Виктор Матвеевич не сразу узнал отца Григория Горизонтова. А когда узнал, опустил глаза. И священник тоже заметно смутился, увидев коммуниста Волкова.
Волков, однако, не обращал на него никакого внимания. Запах ладана, кислых щей и еще чего-то резкого, режущего нос, снова напомнил ему детство, и он стоял в сторонке, у окна, угрюмый, усталый, погрузившись в далекие свои мысли.
Вокруг него шептались, показывали на него локтями и пальцами, подмигивали друг другу соседи. Но он ничего не слышал. Он не услышал даже, как окончилось богослужение. Отец Григорий Горизонтов подошел к нему.
– Доброе здоровье, Виктор Матвеевич!
Священник уже снял подрясник. В комнате было душно. Дым от ладана все еще плавал по комнате, уходя от раскрытых окон.
Виктор Матвеевич, запрокинув голову, развязывал галстук, расстегивал ворот рубашки, и рука, протянутая ему бывшим законоучителем, повисла в воздухе. Наконец Волков сказал:
– Здравствуйте!
В углу висела большая, почерневшая, старинного письма икона. У иконы горела, мерно покачиваясь, зеленая лампадка. И Волков смотрел не на священника, стоявшего перед ним, а на эту покачивающуюся лампадку.
Священник говорил:
– А вам, наверно, все это дико, что мы тут, так сказать...
Бывший законоучитель как будто оправдывался, извинялся. Волков посмотрел на его измятые, узенькие штанишки из чертовой кожи, на рыжие, заплатанные башмаки, потом на лицо, изжеванное, сморщенное, с потухшими глазами, с бородавкой на носу, и вспомнил, что в гимназии законоучителя гимназисты звали "носорогом".
Ничего, кроме бородавки, не осталось от этого когда-то грозного "носорога", пугавшего малодушных гимназистов даже видом своим.
В бывшем гимназисте он не вызывал больше ни вражды, ни ненависти. Но и жалости он тоже не вызывал. Волков смотрел на него угрюмо и равнодушно.
– Вы ведь не меня отпеваете, и не я вас пригласил, - сказал он усталым голосом.
– Какое мне до этого дело!
И подошел к гробу.
У него появилось желание выгнать из дома всех, всех и, оставшись в одиночестве у гроба матери, вот стоять так весь вечер и, может быть, всю ночь. "Мама, это я, твой Виктор. Я приехал к тебе, выбрал время. Мама..."
Виктор Матвеевич склонился над гробом и уронил седеющую русую голову на край оклеенной белой бумагой доски.
Люди, столпившиеся у гроба и в прихожей, поспешно и молча стали расходиться.
У гроба матери плакал сын. Плакал взрослый, пожилой, не сентиментальный человек, давно отвыкший от матери, сам ставший отцом. Плакал не только о матери, которую любил и с которой так и не встретился при жизни ее, но и о себе, о молодости своей, которой не вернуть, о детстве.
А на дворе сгущались сумерки.