Близнец
Шрифт:
ГЛАВА 1
В тот день я попал в Дом писателей, увидел свои собственные похороны, и меня охватила мгновенная острая жалость, что жизнь прошла и я, оказывается, все прозевал. Уже не вернуть было тех надежд, которые давно сбылись или не сбылись, — я лежал в гробу, брезгливо сложив губы, отчего на лице с закрытыми глазами (глубокие провалы глазниц — тоже что-то новое) выразилась не свойственная мне кислая мина недовольства всем и вся в этом мире.
Гражданская панихида происходила в Малом зале Дома писателей — разряд похорон, значит, средненький, небольшое скопление народу сосредоточилось вокруг стола с открытым гробом, традиционно заваленным цветами, обреченными на бездарную скорбь кладбищенского увядания. Почетный караул из четырех
Затем направился к распорядителю похорон, здоровенному лысоватому малому с обличием располневшего Мефистофеля. Он, держа в руке стопку траурных повязок, мефистофельскими очами уставился на меня.
— Вы кто? — властным голосом вопросил он.
— Близнец, его брат, — отвечал я.
— А чего непохожий?
— Мы разнояйцовые, — пришлось мне объясняться в сей не подобающий случаю момент. — А такие бывают непохожими.
— Ладно. Подмените крайнего, вон того. — Движение головой с выставленным подбородком — и распорядитель сунул мне в руку черную тряпочку с тесемками.
Я стоял в почетном карауле и смотрел на самого себя, мертвого, с небывалым еще, совершенно новым чувством в душе. Многих я уже хоронил, вот так же стоял у гроба и рассматривал мало узнаваемые, как бы совсем другие лица усопших, которые при жизни никогда не выглядели столь невнятными, тупыми и бесчувственными.
Может быть, это из-за того, что были они чужими мне при жизни, а при переходе в мир иной оказывались уже абсолютно чуждыми, во веки веков непостижимыми. И всегда становилось ясным: отныне и ты им никогда не понадобишься, и они тебе. Однако, вглядываясь в свое собственное лицо, столь же глупое и неузнаваемое, я вдруг ощутил весь срок человеческий, все дни свои не прожитыми, но в одно мгновение отнятыми, выкраденными у меня. Прожить воистину не удалось, проморгал я эту великолепную возможность, стать самим собой также не удалось: слишком мало было отпущено времени для этого моему близнецу Василию.
Отстояв в почетном карауле, я не стал ждать конца панихиды, не дослушал всех подобающих случаю некрологических спичей и покинул Малый зал Дома писателей. Куда в тот день зашел совершенно случайно — надо было целый час ждать одного корейского бизнесмена, который должен был привезти для меня валюту из Банка развития. Но ждать его в офисе мне вовсе не захотелось, и я забежал в писательский клуб, находившийся неподалеку, чтобы выпить чашку кофе с рюмкой коньяка. Оказывается, тот, в которого я воплотился на этот раз, имел такую привычку — пить кофе с коньяком. В нижнем буфете клуба можно было это получить, я забежал туда и в фойе увидел траурное объявление о своих похоронах… Я и теперь прошел мимо этой афиши, обведенной черной рамкой, и на ходу вновь прочел ее, исполненную красивым плакатным шрифтом и сообщающую о безвременной кончине, постигшей писателя ВАС. НЕМИРНОГО — таково было литературное имя моего брата-близнеца.
Корейского бизнесмена я застал в его офисе — маленького господина в очках, с черными лоснящимися волосами, — благополучно получил от него семнадцать тысяч американских долларов. Теперь уже совершенно не нужные мне деньги. Которые после смерти брата я не знал, куда девать. Они были нужны Вас. Немирному для осуществления какого-то очень важного дела — не то машину-иномарку купить, не то дачу перестроить. И вот теперь он неожиданно умер, и все эти его желания превратились в ничто.
Взмутненная поверхность океана бытия, обо что ударилась капелька его жизни, мгновенно разгладилась и вновь засияла, отражая в себе яркий свет нового дня.
Неспешно продвигался еще живой на этом свете люд по широкой улице к метро «Полянка» — тысячи людей, и каждый не знал каждого, не знал самого себя, и я шел среди них и также не знал, кто я. Розоволицый кореец в очках тоже не знал меня, равно как и я его, но полчаса назад мы подписали какие-то бумаги, после чего он передал мне толстенькую пачку стодолларовых купюр.
Теперь, когда мой брат-близнец ушел из жизни, их надо было как-то потратить. Я продвигался по улице в кутерьме толпы и раздумывал об этом. Вопрос был не из легких, так как я не знал ни своих пристрастий, ни интересов, то есть мне неизвестны были интересы и привычки того человека, в которого я внедрился на этот раз. И, прежде чем его покинуть, я обязан был как-то распорядиться деньгами моего умершего брата. Потому что по непреложным законам внешнего человеческого мира деньги должны были находиться в постоянном движении, втекать во всеобщий поток и вытекать из него, переходить из рук в руки, находя все нового и нового хозяина. Я не мог выйти из-под власти этого закона и просто передать валюту вдове-разводке Вас. Немирного или его детям: не они являлись детерминированными хозяевами семнадцати тысяч долларов. В некотором роде я оказался заложником этих денег, и мне ничего не оставалось делать, как только подчиниться их воле.
Я решил путешествовать, господа, посетить некоторые места Европы. Тем более что брат-близнец при жизни больше всего хотел этого: съездить в Испанию, столь привлекательно описанную Хемингуэем, в Германию Г. Гессе, во Францию А. Камю — и так далее. Кажется, в некоторых из этих стран брат успел побывать, культурных восторгов, надеюсь, испытал немало. Но я отправился в Европу не за ними. Писателю они были нужны, наверное, но лично мне ни музеи великих художников, ни готические соборы или ампирные королевские дворцы оказались не интересны. При посещении их в душе моей рождался не интеллигентный восторг, но самая примитивная обывательская тоска. И я отправился в Европу не затем, чтобы «культурки хватануть», а просто по великой растерянности.
Первой страной, куда я решил отправиться, оказалась Испания. Я ее не выбирал специально. Мои деньги повели себя так. Они вдруг оказались в одной международной туристической фирме, где мне выдали туркарту и билеты на самолет. В группе участников тура, с которыми я встретился уже в аэропорту, полетел «Боингом» в Испанию.
И когда перелетали через Альпы — большой кусок земной поверхности, со дня творения покрытый заснеженными горными пиками, — меня заворожили эти островерхие белые вершины, зубчатые ледники на фоне синевы альпийского камня. Место это под солнцем показалось мне настолько безжизненным, холодным и прекрасным, что я тут же забыл про Испанию, куда летел, про своих спутников, с которыми познакомился совсем недавно, и захотел остаться на одной из снежных вершин самой дикой на вид пустыни Швейцарских Альп.
Разумеется, это было опрометчивым решением, господа, потому что я вскоре торчал по колено в снегу на макушке высочайшего горного пика, и вокруг, насколько хватало глаз, простиралось первозданное вздыбленное море каменных кряжей и сверкающего под солнцем вечного льда. Горизонт окрест моей вершины представлял собой сплошную неровную, остро изломанную линию ледовых зубцов, и надо всем этим безжизненным прекрасным миром безмолвно зависло голубое небо в белых облаках. Было страшновато, и от чувства безысходности, коим было пропитано все видимое пространство вокруг, сжималось в ледяной комочек сердце.
Если на моем месте оказался бы брат-близнец, то погиб бы в тот же час от холода, отчаяния и бескрайнего одиночества. Его теплое существо, изнеженное и слабое, отключенное от питающей среды человеческого общества, вмиг сморщилось бы и замерзло здесь, во вселенной холода, которую представляли сейчас окружающие горние Альпы. Но где-то, когда-то в глубине его сознания мелькнуло это сине-белое альпийское видение, и ему захотелось сюда — иначе я не оказался бы здесь. И только непонятно, когда же это было, до или после его смерти? Если верно второе предположение, то выходило, что Василий-писатель фантазирует, водит мною и по своем успении.