Близнецы Фаренгейт
Шрифт:
— Ночь уже? — спрашивает она, укладывая сумку.
— Нет, пока только вечер. Половина пятого.
— Тогда, значит, дождь пойдет?
Я занят тем, что проверяю, не забыли ли мы чего. По проходу мимо нас проталкиваются пассажиры.
— Не знаю. Может быть.
— У меня сумка сверху не закрывается, — напоминает она. — Не хочу, чтобы промокла моя новая книжка.
И это меня потрясает. «Новая книжка» ее — «Великие люди всех веков» — подарок, сделанный Джоном, когда она только-только приехала, когда ему еще удавалось справляться со своими чувствами. Я-то полагал, что Тэсс, стоит мне отвернуться, сунет ее в ближайший мусорный бак. А она вот хмурится,
— Да ничего, Тэсс, если пойдет дождь, я спрячу сумку под пальто.
И снова чувствую, что того и гляди заплачу. Надо же, до чего дошло: слезы, которые я проливал когда-то при разных памятных событиях — при рождении ребенка, при смерти близкого человека, — теперь оказываются тут как тут всякий раз, как во мне забрезжит надежда, что дочь согласится принять в подарок от моего любовника дрянную, политически корректную книжонку.
Мы сходим на платформу. Все фонари на ней горят. Ну, так они и всегда горят, не правда ли — на железнодорожных-то вокзалах? Я взглядываю в небо, за бетонный навес, под который нас высадили. Небо теперь розовато-лиловое, даром что сейчас середина лета. И меня вдруг начинает тревожить моя неспособность сказать, чей это светящийся шар зацепился за горизонт — луны или солнца?
Мужчина в форме железнодорожника указывает нам рукой на мост, перекинутый через пути. В другой руке он держит плакатик: «Эдинбург и Юг», и мне начинает казаться, будто «Эдинбург и Юг» это такая музыкальная группа, ритм-энд-блюз, заманивающая публику в местную пивную.
— Вон туда, — говорю я, все еще цепляясь за надежду на лучшее будущее.
На привокзальной площади стоят, ожидая нас, три «спецтранспорта», они же автобусы. На одном значится: «Глазго/Карлайл», на другом: «Эдинбург/Ньюкастл», на третьем: «Лондон». Мы с дочерью встаем в нужную нам очередь, в ней человек тридцать. Стоящие сразу за нами молодые люди, мужчина и женщина, извлекают из сложившихся обстоятельств лучшее, что они могут дать, — целуются. Чмокающие и сосущие звуки, издаваемые ими, кажутся комически эротичными и — под темнеющим небом — слегка нереальными. Средних лет женщина, которая стоит перед нами, отпускает замечание о странности нынешней погоды.
— Что-то неестественное, нет?
Меня обуревает извращенное желание защитить право небес темнеть, когда им заблагорассудится, однако я молчу. Я сейчас направляюсь в мир нормальных людей. А в нем существуют правила, которые надлежит соблюдать. Ко времени, когда я доберусь до кесуикского дома жены, я уже стану таким нормальным, что мне может даже предложат вступить в тамошнюю футбольную команду.
— А у Джона красивый цвет кожи, — вдруг сообщает Тэсс. — Красивее, чем я думала.
Я от ушей до плеч заливаюсь краской. Лучше бы мы сидели сейчас вдвоем в какой-нибудь комнате, дочь и я. Тогда я мог бы откинуться в кресле, слушая, как она произносит эти слова, тая от обморочного удовольствия, которое они мне доставляют, и не испытывая тошнотворного страха, что придется, того и гляди, заткнуть ей рот.
— Мама же говорила тебе, что он черный, так? — ласково напоминаю я. Память мою еще продолжает саднить образ Хизер, шипящей в присутствии Тэсс, о том, что возможность забавляться с большим черным хером, а не собственным маленьким вялым придатком, наверное, приносит мне немалое облегчение.
— А по-моему, он и не черный, — говорит Тэсс. — Он коричневый.
Я улыбаюсь. В городе, где проживает моя жена, черные большая редкость. Они там — без малого невидимки. Как и гомосексуалисты.
— Сам он считает себя черным, — уведомляю я Тэсс. — Да так оно и есть.
Однако Тэсс не собьешь.
— Но он же не такой, — настаивает она. — Он… у него цвет, как у шоколадного желе.
Меня разбирает смех. Мысль о Джоне, как о скульптуре, слепленной из шоколадного желе, делает его смешным и милым. Чуть меньше похожим на грозный, бесформенный хаос эмоций, способный выкинуть меня, подобно некоему природному катаклизму, из его жизни. Я представляю себе поверхность желе, замороженного в холодильнике и оттаявшего в комнате: шелковистую испарину, постепенно начинающую мерцать, точно звездная россыпь. Представляю кожу Джона. Однако Тэсс все еще ожидает удовлетворительного объяснения.
— Мы говорим «черный», потому что он не белый, как мы, — вот какое я ей предлагаю.
— Мы же и сами не белые, — говорит она таким тоном, точно это и дураку понятно.
— Ну, почти, — вздыхаю я.
— Ты вот розовый, — заявляет Тэсс, ткнув мне пальцем в лицо, — с красными пятнышками. А в темноте черный. Мы все черные.
Нам, наконец, разрешают погрузиться в автобус, в «спецтранспорт». Времени только пять, однако почти весь свет, какой оставался в небе, иссяк. Звезд нет, а луна — да, то, что я вижу, это определенно луна — совсем побледнела.
Как только мы усаживаемся, Тэсс включает свет над сиденьем — маленький, узконаправленный светильник, торчащий рядом с вентиляционным отверстием. Потом достает из сумки книгу Джона и раскрывает ее на первой странице.
Водитель автобуса приносит от имени железнодорожной компании извинения за задержку, напоминает нам, что курить в его машине нельзя, нигде. Он довезет каждого из нас до станций, на которых мы собирались сойти с поезда, однако предпочел бы не заезжать на те, которые лежат «совсем уж в глухомани». Всякий, кому нужна такая станция, может подойти к нему и сказать об этом. Никто не подходит. Не беспокойтесь, водитель, мы все тут люди нормальные.
Автобус выезжает со стоянки, свет его фар прометает угрюмый гудрон. Пока мы катим к шоссе, несколько пьяноватого вида молодых людей машут нам на прощание руками, однако в остальном улицы Перта выглядят запустелыми. Как будто все разбежались по домам, опасаясь ливня, или метели, — или чем там угрожают нам небеса.
Сидя рядом со мной, Тэсс читает о великих исторических личностях. Стервозного вида Сафо занимает одну страницу с Шекспиром, однако до поэзии их маленькая Тэсс не вполне еще доросла. Она листает книгу, пока не отыскивает Клеопатру, темнокожую, наподобие, — ну да, шоколадного желе. Царица Нила восседает на троне в окружении прислужниц и экзотических зверей. Демография этого уголка древнего Египта наводит на мысль о счастливом сожительстве женского евангелистского хора с обитателями зоопарка.
Странно, почему меня так раздражает эта книга, тем более, что люди, описанные в ней, действительно существовали и в большинстве своем были как раз такими черными или голубыми, какими их в ней изобразили. Разве она не лучше тех исторических книжек, на которых вырос я, — набитых белыми самцами, воюющими друг с другом? Я наугад прочитываю кусочек текста. Оказывается, Клеопатра была мудрой, хитроумной правительницей, делавшей все для того, чтобы ее мирная цивилизация не попала в лапы алчных римских мародеров. Полагаю, Клеопатра из этой книжки не стала бы раскидывать ноги перед любым напялившим доспехи мужланом.