Близнецы Фаренгейт
Шрифт:
Вот тут должен быть поворот, а его нету. Нету, и все. Политики, мать их, все время улицы переделывают, сидят, получая хорошие бабки, на жопах и перекраивают карту города. Придется вернуться назад, поворотить при первой же возможности налево и ехать на запад, пока не появится река, а оттуда начать все сначала.
Боль за глазами все нарастала. Может, и нет в его гребанном доме никакого пара… как его?… парадола. У нееже боли были все время, женские. А когда баба каждый гребанный час жрет таблетки от боли, так считай себя большим везуном,
— Хватит, на хер, об этом! — взревел он, и свернул, повинуясь невнятному позыву, за угол. Лечь хоть где-нибудь, хоть на жесткий пол, каким это станет блаженством. Трудно будет не сказать полицейским, чтобы они отвалили к ерзанной матери и дали ему поспать.
На мгновение он отключился, но смог, вцепившись в руль, вытащить себя обратно на свет божий. Одежда на нем вся отсырела от пота.
— Я домой хочу! — проскулил он и тут же устыдился, откашлялся, притворяясь, будто этот детский лепет вызван чем-то застрявшим у него в горле.
Ну вот, наконец-то, улицы разобрались сами с собой и приобрели знакомый вид. Дугги притормозил на перекрестке — все, что он видел вокруг, было таким, каким ему быть и следует. Он повернул направо и поучил в награду ровно те дома, какие надеялся увидеть.
Господи, надо было забрать тот брелочек с лайкой! Не сами ключи, конечно, а вот эту собачонку. Он так и видел ее сейчас перед собой: самую прекрасную, самую ценную вещь, какая у него когда-либо была, хотя, правда, у него-то ее вовсе и не было. Надо же было свалять такого дурака! Разве бы кто догадался, что он ее стырил? Мать-перемать! Единственный шанс получил да и тем не воспользовался. Долбанная история всей его жизни.
За глазами вдруг заломило так, что Дугги понял — дальше вести нельзя, — и сдал к обочине, остановился. И точно по волшебству: поднял взгляд и увидел, что все же добрался, куда хотел, и стоит прямо перед домом.
Плача, просто-таки рыдая, уже не справляясь с собой, он выкарабкался из тачки, примеряя мелкое дыхание к каждой секунде, какую ему еще оставалось вытерпеть, пока он не ляжет. Оналежит там, ну и он повалится рядом, а когда очухается, все будет тип-топ.
Он доплелся до двери, пошатываясь, почти ничего уже не видя. Брючный карман как будто сократился в размерах, от раздолбанных пальцев, просунувшихся в джинсовую щель, растеклась по руке и спине ледяная дрожь боли. Ключи-то он, наконец, достал, но вставить их в скважину не сумел.
Дугги собрался было покричать ей, чтобы открыла дверь, но рассмеялся, а после зашелся судорожным кашлем. Боль за глазами была уже просто немыслимой, Дугги мотнуло так, что он приложился маковкой о дверь, и от этого ему на миг полегчало, и он уже нарочно вмазал башкой по двери еще разок, и еще.
Наверное, он малость увлекся этим занятием, потому что, в конце концов, дверь распахнулась, и Дугги рухнул на пол прихожей. А на полу ковер лежит — не было тут раньше ковра, и все-таки, он этот ковер признал. Да он его с самого детства знал — ковер своего настоящегодома, родного.
— О Господи, Дуглас, что с тобой?
Он перекатился на спину и увидел ее, склонившуюся над ним: маму. Нашел-таки. Ехал вслепую по спиральным улицам боли, и все равно нашел. Она опустилась рядом с ним на колени, приподняла его голову с пола, положила себе на лоно. И плача, принялась утирать его слезы. «У меня неприятности, мам» — попытался сказать он, но смог лишь открыть рот и закрыть, открыть и закрыть, слова у него не получались.
Она, правда, говорила что-то, да только в ушах Дугги стоял такой рев, что голоса ее он не слышал. Ну и ладно, он и так знал, что говорит мама, ни по губам читать было не нужно, ни по глазам, — знал, потому что она всегда была здесь ради него, только ради него, она и жила-то лишь для того, чтобы жил он, существовала, чтобы существовал Дугги. Он знал, что она предлагала ему, пока в голове его меркнул свет: «Возвращайся, останься со мной. Я тебя спрячу. И ты сможешь начать сначала. Все начать сначала».
Туннель уже открылся. Дугги съежился, прижал колени к груди, стиснул кулаки — все, готов.
После боли
Морфей, ударник самой продвинутой дэт-металлической группы Северного Айршира, именуемой «Трупорубка», пытался хоть как-то заслониться от солнечного света. Свет доставал Морфея, нужно было пригасить его, отогнать назад в его мерзостные владения, восстановить власть тьмы. В самые последние минуты сна Морфей набросил поверх лица мускулистую, татуированную руку, прикрыв ею глаза. Без пользы. Тьма таяла.
Он сел в постели и сразу понял две вещи: сегодня вечером начинается восточно-европейское турне его группы, это раз, и — с головой у него творится что-то странное, это два. Он поморгал, прищурился, защищая глаза от избытка зимнего света, вливавшегося в незанавешенное эркерное окно крохотной квартиры. Машины на улице накрылись ночными шапками снега, слепящими, воинственно белыми. Прежде снег на машинах Морфея нисколько не беспокоил, а вот сегодня — более чем.
— Что-то со мной странное творится, — сказал он — по-венгерски — своей подружке, Ильдико. Ну, в этом-то ничего такого уж странного не было. Кровать, в которой они лежали, располагалась в самом центре Будапешта.
— Так ты вообще человек странный, — отозвалась Ильдико и, ткнув его носом в плечо, повалила Морфея назад, на постель. Пряди густой гривы Ильдико щекотали ему лоб, хотя, возможно, это были его пряди. Общих волос их хватило бы человек на пять.
— И чувство ритма у тебя потрясающее, — прошептала она Морфею в ухо и игриво потрепала его по бедру.
Он погладил ее под простыней, полагая, что она по-прежнему голая — но нет, Ильдико уже успела натянуть на себя нечто хлопковое. Ладони Морфея, ороговевшие за многие годы, в течение коих им приходилось лупить по барабанам со скоростью 240 ударов в минуту, — а именно такой требовали песни вроде «Адского экспресса», «Убийственного вихря» и «До встречи в Гоморре», — задержались на чем-то, схожем со странной коростой, покрывавшей облачение Ильдико.