Шрифт:
Василий Иванович Немирович-Данченко
(1844–1936)
Близнецы святого Николая
I
Если в Италии скверно, то могу вас поздравить – наткнетесь на такую погоду, хоть к северному полюсу беги от нее! Мы так привыкли – ненастье дома в порядке вещей. Солнце и голубое небо совсем не для Петербурга, не к лицу ему. Выскочишь отсюда весною с раздерганными нервами, измученный шестимесячной зимой, туманной, гнилой, разлаженной – только и мечтаешь после этой жути и мути: как бы скорее отогреться в лазурном краю…
А тут, за Альпами,
Так и на этот раз: равноденственные бури сыграли плохую шутку с адриатическим раем. Всё потускло, поблекло, слиняло. Точно заботливый хозяин затянул Италию чехлами – ничего не разберешь сквозь сетку дождя… Ни красок, ни определенных линий. Сплывается, теряет контуры, распускается в скучной бесконечности… Летишь с севера на юг – и за Миланом – города кажутся пятнами. Похоже на картину, долго пролежавшую в сыром погребе. Пьяченца, Парма, Реджио, Модена – на мгновение подразнят из тумана острою колокольней или мрачною громадой средневекового собора, обернувшегося к вам царственным порталом… И опять Бог весть откуда наползают серые бесформенные тучи, стирая всё перед вашими глазами… И то было намечено чуть – чуть карандашом, а тут чья – то чудовищная лапа размазала его – и не разобрать: сон это или действительность…
За Болоньей, которая из – за окутавшей ее мглы погрозилась падающими башнями, началось нечто невообразимое. Адриатическое поморье, обыкновенно такое ласковое, счастливое, нежно утопающее в светлой лазури, было захвачено следовавшим с нами циклоном. Речки пыжились, яро неслись грудью, смывали берега и бесились, вскидывая мыльную пену чуть не до верхушек утесов. Море злобилось и накидывалось шумными валами на идиллические города. Один белый Пезаро – родина романского соловья Россини [1] был под солнцем. Оно прорвалось сквозь туман и приголубило своего любимца. Сан – Марино, Фано, Синигалья дрожали от громовых ударов.
1
Джоаккино Россини (1792–1868) – знаменитый композитор. Автор называет его романским, так как Россини жил преимущественно в Болонье, столице Романьи. – Здесь и далее, за исключением особо отмеченных, прим. редактора.
Вверху под небесами точно свершалась отчаянная битва. Из туч в тучи, от одного горизонта к другому, неслись крылатые рати. Было уже поздно. От взмахов их мечей вздрагивали горы и целые ливни огня сыпались оттуда на притаившуюся землю. За Анконою – моря не видно. Но в темном царстве ночи, испуганное и смятенное, оно стонало и спешило в ущелья и на отмели, убегая от таинственного и неодолимого врага…
В вагонах скверно. Жутко, холодно. Мы ехали точно в решетах. Дуло отовсюду. Насквозь пронизывало горною стужей, брызгало в скважины, и, порою, казалось, что ослепительно синие молнии направляются в наши окна. Поезд то и дело останавливался в поле, как будто на отчаянном беге ему надо было отдышаться. Оторопелые и перепуганные кондуктора орали на станциях. Ждали катастрофы. Позади нас уже сорвало несколько мостов, кто мог поручиться, что и впереди не случилось того же?
Где – то в тумане мы налетели на пожарище. Небесным огнем зажгло смолистые пинии и ветром их раздуло точно факелы. Пламя рвалось на все стороны, не зная, куда ему кинуться от ужаса… Я вспомнил этот уголок. В последний раз я видел его под чудным осенним солнцем. Зонтичные деревья так тонко и нежно рисовались тогда на ясной и прозрачной синеве, бросая сверху почти голубые тени на золотистые теплые скалы. Тогда мы жаловались на зной – теперь бы хотя на минуту отогреться в нем.
Усталым и измученным путешественникам удалось заснуть только под утро. Стихало – но еще гуще был туман. Кругом не так дуло. И, завернувшись в пледы, мы забились по углам купе. У Ортоны всё тонуло в тучах… День родился в них холодный и серый. За окнами уже ничего нельзя разобрать. Полная безнадежность, что – то победное, беспощадное, непроницаемое. Можно было пожалеть о ливне. Эти тусклые потемки хуже, сплошнее. Душило. Я забылся опять… Прошло часа три, четыре… Открыл глаза и откинулся, до того неожиданно было то, что я увидел. Точно благодетельная фея ударила передо мною волшебным жезлом. Сказка да и только! Но какая сказка – яркая, очаровательная, после которой невольно хочется зажмуриться на действительность. В иную, уже блаженную и радостную бесконечность раскинулись чистые небеса. Сквозь святую лазурь их улыбаются цветущей земле херувимские лики… Воды – то, что «вчера» было кошмаром, – так и горели спокойною, безмятежною синью, откидывая на желтые отмели серебристое кружево едва заметного прибоя.
Я опустил раму. Пахло цветами. Сады зелеными облаками приникли к белым домикам с плоскими кровлями, веселым и шаловливым, как дети, игравшие у их наружных каменных лестниц. Еще полчаса – и вот она благодатная Апулия! У голубого моря, под бирюзовыми небесами, купаясь в одном и радуясь другим, белые как снег, чисто восточные города, очерченные прямыми линиями… Те же плоские кровли – одна выше другой, точно ступени в воздушную область счастливых миражей. Белые башни, белые соборы, белые порталы, белые дворцы, белые улицы, белые площади… И по всему белому – голубые тени и пестрые арабески зелени и цветов, цепляющихся за стены, за колонны, за зубцы, за балконы…
Что – то необыкновенно тихое, спокойное, нежащее и успокаивающее, как колыбельная песня, ласковое, как поцелуй матери, прозрачное, как душа ребенка. Да, это она, счастливая, веселая, смеющаяся Апулия… Когда поезд останавливался, из виноградников долетали песни женщин и девушек. Не итальянские купающиеся точно птицы в теплом воздухе – а полувосточные, проникнутые благородною светлою грустью, точно вздыхающие о чем – то. О чем? Не знаешь сам – только на душе от них растет ответная поэтическая жажда – того, чего нет на свете, что грезится только смутно и неясно… Край миражей – это он с его сказочными далями… На юг за морем – таинственная Африка, на восток – спящая в великих руинах Греция… В верху небо – где некогда над этою страною мирился Коран с Евангелием, и христианские ангелы были прекрасны, как гурии пророка… Да… это она счастливая, поющая Апулия!
II
Белый Бари! Он удивительно красив у воздушной Адриатики… Когда я вышел из вагона – этот город св. Николая Мирликийского горел под солнцем. Плоские кровли его сверкали одна над другой, огибая голубой залив… Он точно обнят каменными молами, тоже белыми, как бело всё здесь. В лунные ночи – весь этот город в серебристой фате, наброшенный на белый атлас подвенечного платья. Днем он перед вами раскидывается сказкой, высеченной из камня… Иначе не знаю как и назвать это. Из – за плоских кровель, если видеть их с моря, приподымается на мраморных локтях и смотрит в бесконечную даль величавая и несколько сумрачная под короною восточного купола – великолепная громада собора. Могучий, цельный, он является достойным саркофагом погребенного под ним святого – ревностно чтимого и у католиков и у нас…
Старый Бари: узкие улицы, над которыми дома перебросили один к другому арки, точно схватились руками, крохотные площади, с легендарными башнями, с старинными резными фасадами церквей, с нишами, где стоят в голубых и золотых венцах статуи Мадонн, колонны Бог весть кем, когда и зачем завезенные сюда с малоазийских руин. Эта часть города вся слепилась вокруг св. Николая. Именно слепилась! В ее щелях и трещинах – кишмя кишат десятки тысяч наивного люда, полуодетого и немытого.
Какие типы – истинное раздолье художнику! Целые дни проведешь, любуясь детьми и женщинами, ничего общего не имеющими с классическою и строгою Италией. Кажется всё неправильно, а хорошо так, что не оторвешься. Кто только не работал над созиданием этой своеобразной красоты! И греки, и албанцы, и норманны, и сарацины, уже не говоря о римлянах… Каждый внес черточку – и все черточки ужились и сложились в лице барийской женщины хоть читай на нем длинную летопись завоеваний этого края…