Блокада. Книга 4
Шрифт:
— Ну вот. Спасибо, что зашла. Сядь, посиди со мной.
Я осторожно, чтобы не разбудить Савельева, взяла стоявший у стены стул, перенесла его ближе к кровати Суровцева и села.
— Как самочувствие, товарищ капитан? — спросила я.
Он слегка поморщился:
— Не называй меня так, не надо. Все кругом «капитан» да «капитан», а меня Владимиром зовут. Я уж и имя-то свое слышать разучился…
— Что-нибудь беспокоит, чего-нибудь хочется? Пить? Или есть? — продолжала спрашивать я.
— Да. Хочется, — ответил Суровцев. — Уйти отсюда!
Он произнес
— Разве здесь у нас плохо?
Он покачал головой:
— Нет… Я не поэтому.
— Тогда надо спокойно лежать и выздоравливать, — назидательно произнесла я, стараясь отвлечь капитана от каких-то, несомненно вредящих его здоровью мыслей. — Сейчас я поправлю подушку…
С этими словами я подсунула ладонь под его затылок, приподняла голову, а другой рукой взбила смятую подушку.
— Ну вот, теперь все хорошо. Теперь надо спать. Да?
— Вы… очень торопитесь? — грустно спросил Суровцев.
Меня удивило, почему он вдруг обратился ко мне на «вы».
Я никуда больше не торопилась. Моя работа на сегодня кончилась: тех, кто дежурил в приемном покое во время обстрела, отпускали спать пораньше. Но я очень устала и уже готова была произнести обычную в таких случаях фразу: «Надо еще других раненых посмотреть». Однако что-то в его тоне остановило меня, и я промолчала.
Суровцев чуть усмехнулся:
— Значит, нет, не торопитесь?.. Но все же идите. Со мной все в порядке. Температура в норме, час назад мерили. Рука болит терпимо. Идите, Вера.
Я не поднималась со стула. Раненого нельзя оставлять прежде, чем не убедишься, что с ним все в порядке. А в Суровцеве меня что-то тревожило.
— Вы сказали, что хотите уйти из госпиталя. Почему? — спросила я.
— Побывали бы на фронте, увидели своими глазами фашистов — поняли бы, — ответил он.
Мне показалось, будто кто-то сжал мое сердце. Слова капитана опрокинули меня в прошлое.
— Что с вами, Вера? — услышала я испуганный голос Суровцева.
Но я уже взяла себя в руки, даже попыталась улыбнуться:
— Со мной? Ничего. Откуда вы взяли?..
— Вы как-то побледнели, и лицо стало не то…
— Не то? — переспросила я.
— Ну да. Чужое. Непохожее. Даже злое. Нет, не злое, а какое-то… жестокое. Вы обиделись на меня? Да?
— За что же мне обижаться на вас? — спокойно ответила я.
— Я сморозил глупость. Вам, наверное, показалось, будто я упрекаю, что вы не на фронте. А я, если хотите знать, презираю тех, кто кичится перед гражданскими, что он фронтовик. Мне, когда мы отступали, перед женщинами и детьми стыдно было, что их от врага защитить не сумел… Вы должны понять меня, Вера. Я с первых дней войны на фронте. И еще ни разу не гнал немцев, понимаете, ни разу!! Не отступал — это бывало, на Луге мы их три недели держали. И под Пулковом не пропустили. А назад погнать не удавалось. И вот теперь, когда не сегодня-завтра прорвут блокаду, я лежу здесь… Такая глупость!
И он чуть приподнял свою покрытую гипсом руку, но тут же уронил ее на грудь, сморщившись от боли.
— Лежите спокойно, так
— Да, — с горечью признал он, — сам вижу, что нельзя.
— Где вас ранило? — спросила я.
— На «пятачке», — ответил он сквозь сжатые зубы; видимо, боль все еще не отпускала его.
Вот, значит, он откуда!.. Сама не сознавая, что я делаю, я схватила его за здоровую руку и умоляюще проговорила:
— Ну, расскажите, Володя, расскажите! Значит, скоро? Да? Скоро наши соединятся, да?!
Наверное, я произнесла это очень громко, потому что спавший на соседней койке Савельев заворочался под одеялом.
— А чего говорить? — хмуро откликнулся Суровцев. — Я ведь здесь… А они там.
— Ну все равно, — не унималась я, — ведь вы только оттуда, вы должны знать, где наши, где пятьдесят четвертая! Ведь она же идет навстречу?
Несколько секунд капитан молчал. Потом сказал умоляюще:
— Да не травите вы мне душу, Вера! Ну как вы не понимаете?.. Ничего я не знаю! С тех пор, как был там, прошло двое суток. — Помолчал и добавил: — Если бы соединились, то объявили бы по радио.
— Может быть, ждут, пока победа будет окончательно закреплена? — неуверенно сказала я.
— Может быть, — согласился Суровцев и закрыл глаза.
Некоторое время я молча сидела на стуле, не зная, подождать мне или уйти.
Суровцев по-прежнему лежал с закрытыми глазами. У него было совсем юношеское лицо, но над переносицей наметились две едва заметные морщинки. И еще мне показалось, что волосы у него на правом виске чуть белее остальных, будто выцвели. На лице его был такой же серый налет, как и у многих других раненых, поступавших к нам с фронта, — не то какой-то странный нездоровый загар, не то мельчайшая, въевшаяся в поры пыль.
— Вы не ушли? — внезапно спросил Суровцев и открыл глаза. Потом как-то отчужденно сказал: — Идите. Вас, наверное, ждут. Вы ведь на работе.
— Это и есть моя работа, — ответила я, пытаясь улыбнуться, — ухаживать за ранеными.
— В уходе я не нуждаюсь, — угрюмо сказал он. — Есть раненые и потяжелее. Идите к ним. Спасибо.
Он повернул голову набок в снова закрыл глаза.
Я встала, осторожно перенесла стул обратно к стенке и вышла, оставив дверь в палату приоткрытой.
В пустом коридоре было тихо. Слышался лишь размеренный стук метронома.
«Почему вдруг такая неожиданная отчужденность, даже неприязнь? — подумала я. — Может быть, мне не надо было расспрашивать его?.. Но как я могла смолчать, когда узнала, что он был там, где сейчас решается наша судьба?»
Я немного постояла под черной тарелкой репродуктора. Мне почему-то казалось, что сейчас метроном выключат, но не для того, чтобы диктор смог объявить тревогу, а совсем для другого… И вдруг подумала: «А какими будут те первые слова, которые прозвучат тогда? „Граждане…“ Нет: „Товарищи!.. Передаем экстренное сообщение…“ Или, может быть, так: „Товарищи! Друзья! Блокада Ленинграда прорвана!..“ На какую-то долю секунды мне почудилось, что я и впрямь слышу эти слова.