Блокада. Трилогия
Шрифт:
Стеклянная крышка откинулась.
Контрразведчику физически ощутил ползущий изнутри холод. Раздалось неприятное шипение — изморозь, что покрывала внутренние стенки ящика, таяла на глазах. Седая борода легионера почернела за несколько мгновений.
«Сколько же там было градусов?» — подумал Гегель, но доктора спрашивать не стал.
— Что вы наделали, — тихо пробормотал Хирт. — Столько трудов, столько трудов…
— Сами виноваты, доктор. Надо быть посговорчивей.
Эрвин не мог оторвать взгляда от римлянина. Тот оттаивал так стремительно, будто жарился на горячей
— Вы включили аварийную систему разморозки, — безучастно сообщил Хирт. — Теперь процесс пойдет очень быстро.
— Надеюсь, этот древний итальянец действительно для вас что-то значил, — сказал Гегель. — Ненавижу тратить силы впустую.
— Хорошо, — Хирт опустил голову, ссутулил плечи и, спотыкаясь, словно незрячий, пошел к стоявшему у стены креслу. — Считайте, вы своего добились. Я расскажу вам все, что вы хотели узнать.
— Вот это другой разговор, доктор. Я внимательно вас слушаю…
Странный звук, раздавшийся за спиной Гегеля, заставил его обернуться.
Легионер смотрел на него широко открытыми глазами.
— Черт, — пробормотал Гегель. — Как это возможно?
Римлянин, в котором минуту назад жизни было не больше, чем в куске замороженной трески, пытался сесть в своем ящике. Руки с черными потрескавшимися ногтями хватались за стальные стенки.
Глаза, в которых не было радужки — одни огромные расширенные зрачки — с безумной тоской смотрели на оберштурмбаннфюрера.
— In Silva Nigra, — проговорил хриплый, надтреснутый голос. — In sacra Silva Nigra… [21]
— Он живой? — крикнул Гегель.
Хирт часто закивал головой.
— Я же говорил вам — это самый удачный наш экземпляр.
Ожившее и одушевленное тело… Конечно же, он живой…
— Заперты, — бормотал между тем человек в ящике, — заперты лесами и болотами, попавшие в западню… они были перебиты теми, кого прежде убивали, как скот, так что жизнь их и смерть зависели от гнева или от сострадания варваров…
21
В Черном Лесу… в проклятом Черном Лесу… (лат.)
— Он рассказывает о гибели своего легиона, — пояснил Хирт. — Римляне попали в засаду…
— Я учился в университете и знаю латынь, — перебил его Гегель.
— Посреди поля белели скелеты, где одинокие, где наваленные грудами, смотря по тому, бежали ли воины, или оказывали сопротивление… были здесь и обломки оружия, и конские кости, и человеческие черепа, пригвожденные к древесным стволам… Стояли жертвенники, у которых варвары принесли в жертву трибунов и центурионов первых центурий…
— Что случилось с тобой? — крикнул Хирт по-латыни. — Что случилось с тобой, легионер?
Римлянин продолжал вылезать из ящика, но это получалось у него плохо — мышцы не слушались, руки беспомощно скользили по гладкому металлу. Но он по-прежнему не отрывал взгляда от Гегеля и продолжал монотонно бубнить:
— Вар и его полководцы
Рука его подогнулась и он тяжело упал в ящик, стукнувшись затылком о металл.
— Имя! — заорал Хирт, подскакивая к ящику. — Твое имя, легионер!
— Мое имя Виктор, — глухо донеслось из ящика. — Виктор… Меня принесли убили на жертвеннике. Принесли в жертву. Я не хотел умирать…
— Проклятье! — Хирт в ярости ударил кулаком по стенке ящика. — Вы все испортили, Гегель!
Оберштурмбаннфюрер подошел и заглянул в ящик. С лицом римлянина происходили странные вещи. Оно растекалось на глазах, как будто бы плавился лед. Дернулась и отвисла челюсть, демонстрируя почерневшие зубы. Из легких легионера вырвалось странное шипение. Пальцы, только что мертвой хваткой вцепившиеся в край ящика, безвольно разжались — белые кости проткнули расползавшуюся, как гнилое тряпье, кожу.
— Он уходит! — прыгающим голосом проговорил Хирт. — Уходит! Это вы во всем виноваты!
Гегель не ответил. Он стоял и смотрел, как тело легионера Виктора превращается в бесформенную кучу стремительно разлагающейся плоти.
Глава вторая
Птица-синица
Подмосковье, июль 1942 года
— Лев Николаевич, вы должны остановить войну.
Кто-то огромный и невидимый шептал эти слова на ухо Гумилеву. Темное облако, из которого исходил шепот, пронизывали багровые прожилки, похожие на вены с огненной кровью.
Гумилев шагнул в это облако, ожидая, что сейчас его лицо обожгут пылающие нити, но за клубящейся завесой была только пустота. Он почувствовал, что проваливается в бездонную пропасть, дернулся… и проснулся.
Фосфоресцирующие стрелки часов показывали половину четвертого утра. На улице было еще темно, но небесная ладья солнечного бога Ра уже взмывала в небо над Уралом. В Норильсклаге начинался очередной рабочий день. «Как там Томаш?» — некстати подумал Лев, и понял, что больше уже не заснет.
Последние две недели он пытался возвести стену между своей нынешней жизнью и недавними, столь свежими лагерными воспоминаниями, и порой ему казалось, что ему это удается. Однако три года, проведенные в лагере, были слишком тяжелым грузом, чтобы сбросить его с плеч в одно мгновение. Даже если это и получилось бы, шрамы на плечах от впивавшихся в тело лямок зажили бы еще не скоро.
Лагерь в его голове был как подкожный нарыв: незаметный для окружающих, он постоянно ныл, болел, а еще невыносимо чесался, так что хотелось уже разодрать его, а лучше — вырезать остро отточенным скальпелем.