Блокада
Шрифт:
Потом отряд конников поскакал к мастерской, и Коркин стал вглядываться в смуглые лица, пока не увидел во главе всадников того самого, с посеченными щеками, который пырнул его в живот кривым ножом почти десять лет назад. Волосы ордынца поседели, плечи раздались, но лицо было тем же — веселым и страшным. Сердце в груди скорняка замерло, ноги подогнулись, и он едва не упал на колени, как падал всю свою жизнь, с первого нападения орды, которое помнил еще ребенком. Нет, теперь он уже не собирался склонять голову и спину перед неизбежной смертью. Тело Коркина попыталось встать на колени само, без его ведома, в силу привычки. Тело предало скорняка — поторопилось принять привычную позу, встать так, как стояло оно сначала рядом с матерью и сестрой, потом, когда сестру увели на погибель, только рядом с матерью, а когда мать умерла, стояло в одиночестве,
Хантик вытаращил на него глаза, Файк отпрыгнул в сторону, Рашпик попятился, прикрывая брюхо руками, а Коркин сдвинул затвор, проверил в обойме четверку патронов, которые пропитались салом и блестели не от новизны, а от ежегодной многолетней чистки войлоком, и, высунув ружье в бойницу, поймал в кольцо прицела рожу степняка, которого запомнил на всю жизнь, и первый раз в жизни нажал на спусковой крючок.
Раздался такой грохот, что Коркин на мгновение лишился слуха, к тому же едкий дым заставил его зажмуриться, а когда глаза открылись, над стеной уже свистели стрелы, а меченый ордынец дергался в крови на крупе упавшего коня. Еще четверо или пятеро его спутников валялись тут же, и Коркин почувствовал облегчение. Его стыд почти растворился, от него осталась самая малость, еще два или три выстрела — и он вылечится навсегда: и от боязни орды, и от боязни старосты, и от боязни ватажников, и, самое главное, от боязни смерти, которая так часто казалась ему желанной и доброй, но, когда надвигалась, подходила вплотную, неизменно пугала его. Коркин втянул носом хлынувшую на губы кровь, с трудом выцарапал застрявшую в патроннике гильзу, вновь сдвинул затвор и еще раз выстрелил. И его стыд стал еще меньше. Осталась вовсе крупица — кроха, соринка, что и пальцем-то не нащупаешь, но моргать не дает. И Коркин опять несколько минут выцарапывал застрявшую в патроннике гильзу и опять целился в живую конно-ордынскую массу под стеной мастерской, которую он красил в белый цвет собственными руками. Вновь прогремел выстрел, который оказался последним. Где-то далеко раздался крик Хантика:
— Коркин! Ты дюжину положил! Дюжину за три выстрела! — а потом донесся как сквозь войлок голос Фили:
— Коркин! Пустой просит отдать ему четвертый патрон! Отдай ему патрон, Коркин!
— На, — протянул Коркин дрожащими руками ружье бледному, как стена мастерской, мальчишке и поднял голову к небу. Оно гудело, как ствол столетнего дубовника, в котором синие осы устроили гнездо. Прижмешь ухо к коре — и через секунду кажется, что гудит не дерево, а твоя голова, весь ты, начиная от затылка и заканчивая подушечками пальцев. И Коркин вдруг понял, что вот теперь, только что, он наконец-то начал дышать.
Над горизонтом показались черные точки. Их было не больше десятка, они двигались с юга ровной линией, и гудение, которое по-прежнему пронизывало Коркина, явно исходило от них. Коркин огляделся, понял, что на крыше остался только он, Филя да Пустой, который рассматривал его ружье, бросил взгляд в сторону Поселка и увидел замерших, неподвижных степняков, которые все, как один, побросали узлы, страшную добычу и стояли, подняв лица к небу.
Точки стремительно приближались. Сначала Коркин различил, что пять из них были чуть выше, пять чуть ниже. Потом разобрал темные выступы по краям каждой из них, наконец решил, что к бывшему Поселку летит стая степных падальщиков: уж больно напоминали их силуэты силуэты стервятников, которые складывают крылья и пикируют на замеченную добычу, — но гудение все усиливалось, и странные машины или еще какая непонятная пакость становились ближе и ближе. Где-то над Квашенкой, над которой все еще поднимались дымы, они исчезли за лесом, и пару минут их не было видно, только к гудению добавился какой-то шелест и треск. Почти сразу клубы дыма над деревней стали слабеть, а секундами позже десяток странных стервятников оказался над окраиной Поселка.
Пугающие устройства были велики, чтобы оказаться птицами, но не настолько, чтобы пугать своими
Томительные секунды прошли. Пять веретен, те, что находились в нижнем ряду, двинулись еще ниже и, опустившись на уровень крыши мастерской, пошли над Поселком, сделали круг, еще один, обогнули мастерскую, отчего Коркин почувствовал страшное желание немедленно облегчиться и удержался с великим трудом, потом направились к базе, и везде, где они пролетали, раздавался все тот же звук, который доносился со стороны Квашенки. Звук, который бывает, если сминать в руках высохший лист теневика, чтобы он хрустел и крошился в пыль. И сквозь этот хруст отовсюду несся страшный, невыносимый стон, как будто множество людей и животных испытывали ужасные муки, но не могли ни произнести ни слова, ни даже закричать. Коркин пригляделся и понял, что вроде бы исчезающие на первый взгляд степняки и их лошади никуда не девались. Они расплывались комами живой плоти там, где стояли или где двигались, метались, пытаясь убежать от страшных веретен. Они оплывали, как лепешки на печной плите, словно их тела разом лишались всех костей, но при этом оставались живы. И Коркин, который мгновение назад хотел порвать степняков на части, сжечь их всех живьем на огромном костре, почувствовал, как холод охватывает его тело.
Первая пятерка веретен взяла вверх, и за ней пошла вторая. И везде, где она пролетала, трепыхающаяся, живая плоть застывала, словно падающие в снег капли воска, а затем начинала шевелиться и зеленеть, курчавиться, взбухать.
— Проволочник! — прохрипел Коркин. — Проволочный бурьян! Но быстро, очень быстро, очень!
Упругая, как стальная пружина, проволочная трава поднималась над разоренным Поселком, над базой и над всем пространством между ними. Она окончательно гасила и так уже утихающие пожары, пронзала крепкими корнями стиснутую застывшей оболочкой еще живую плоть и медленно убивала ее, высасывая из нее соки.
— Кара божья! — закричал вдруг Филя, поднял руки к лицу, зажал глаза, уши, нос и закричал еще громче, почти завизжал: — Кара божья!
— Кара или Ка-Ра? — переспросил его Пустой, проводил взглядом исчезающие в небе две пятерки страшных веретен, подошел к помощнику, встряхнул его так, что даже Коркин услышал стук зубов, и громко и отчетливо проговорил: — Филипп! У нас очень много работы!
Глава 6
— Зачем ему мое ружье?
Филя с досадой обернулся на Коркина. Тот, закинув на крепкое плечо мешок, медленно брел за ним по упругому ковру молодого проволочника в сторону уничтоженной базы и то и дело оглядывался.
— Коркин, что ты головой вертишь? По зверю своему соскучился? Ничего с ним не сделается. Отшельник твой его гладит. И Пустой не будет со стариком без тебя говорить. Иди уже. Времени мало. Скоро вечер, стемнеет: охота была в темноте копаться. Или ты забыл, что Пустой сказал? Послезавтра здесь опять будет орда. А у нас правило такое: жди удачу годом позже, а беду — до того, как обещано. Понял?
— Понял, — пробормотал Коркин и вновь повторил, как заведенный: — Зачем Пустому мое ружье?
— Какой ты странный, Коркин, — наморщил лоб Филя, который хоть и не согнал с лица недавней бледности, но прежнюю говорливость вернул. — Тебе же сказали — дай патрон, а ты ружье дал. Сам дал.
— А чего мне ружье без патрона? — пробормотал Коркин. — Да и гильзы плохо вынимаются, замучаешься пальцы ломать. Ружье старое. Еще от моего отца. А у него от деда. Или от материного деда. Дуло хорошее, я его салом чистил, а патронник еще до меня сломался. Гильзы не выщелкивает — выкорябывать приходится. Хотя я вообще первый раз из него стрелял. Мне мать еще сказала, что после каждого выстрела гильзы выкорябывать надо. Она и сама стреляла из него один раз только.