Блокадные новеллы
Шрифт:
— Я привыкну, товарищ полковник, — прошептал я.
— Ну, что же, — сказал он, обратившись к своим коллегам, — как поступим?
— Нам нужна в донских частях городская прослойка, — заметил один военный.
— Припишем его к донцам, — заключил полковник.
Я стоял не шелохнувшись, голый и, видимо, жалкий.
— Идите, — разрешил полковник.
— Могу считать себя принятым? — спросил я и пунцово покраснел.
— Можете, — офицеры рассмеялись.
С тех пор до самого конца войны я все ждал, что вот-вот меня вызовут и пошлют в донские
Настя
Самое жесчокое состояло в том, что получила Настя «похоронку» на другой день после праздника Победы.
Еще накануне достала она из сундука довоенное цветастое платье, долго разглядывала его, расправляла складки, и когда гладила утюгом, то была весела, как будто шла по зацветшему лугу.
Потом с подругами, тоже солдатками, пила в честь великого дня пахучий самогон и домой вечером пришла чуть захмелевшая, с улыбкой на губах и потянулась до хруста, словно уже чувствовала на своих плечах Васины руки.
А когда на следующее утро пришло извещение, она даже не могла плакать. Села на лавку, сразу потемнела, и черты лица приобрели внезапную резкость.
Ее не трогали в горе. И лишь недели через три вернувшиеся в деревню солдаты—кто по ранению, а кто по отпускной— явились к ней все разом. То были сверстники Василия, на фронт их брали вместе, и там они держались друг друга, служили в одной роте.
Солдаты сели за стол, неловко стукнули о стол бутылкой вина, помолчали. И принялись вспоминать, как ходили в атаку под Мгой, как вязли в лесной болотистой топи, как спали в промерзших окопах.
Белесый и сухощавый Емельян, устроив поудобней свою ногу на протезе, рассказывал, как однажды его и Василия, отправившихся в разведку, обнаружили немцы и открыли по ним огонь и как Василий его, Емельяна, обалдевшего от страха, вдалбливал в землю.
И Настя вдруг почувствовала, что ей впервые полегчало за эти недели. Слушая рассказы, она видела Василия живым, как всегда расторопным и ловким.
Время шло. Через год вышла Настя замуж за Емельяна. И не то чтобы большая любовь родилась у нее, а просто каждая женщина тянется к чему-то надежному и доброму.
Они жили спокойно. Растили дочь. Емельян работал конюхом, он имел к лошадям свой подход. Лошади у него были ладными и чистыми.
С годами все чаще донимали Емельяна старые раны, и тогда Настя грела в печи воду и теплой водой пыталась унять его боль.
Совсем недавно, в снежном и ясном январе, Емельян умер. За несколько дней до смерти он начал таять на глазах. А когда, встав поутру, сказал: «Не пойду к лошадям. Неможется что-то», — Настя всполошилась. Она хотела сходить за фельдшером, но Емельян остановил ее, слабо улыбнулся: «Как помру, угости мужиков допьяна».
В ту ночь его не стало.
Товарищи Емельяна собрались у Насти дня через три — заматеревшие, с лысыми и седыми головами, с глубокими морщинами на лице.
Они сидели пригорюнившись за столом и вспоминали свою жизнь, ту, далекую, юную, вспоминали так, будто все происходило только вчера. Как ходили с Емельяном в атаку да какой он оказался боевой, когда не растерялся и швырнул гранату под лязгающие гусеницы фашистской машины.
— Мы тогда в березовой роще залегли, — рассказывал плотник Василий Иванович, — а слева танки…
— Да не слева, а вточь на нас прямо пошли, — перебил его лесник Александр Васильевич.
И они разом говорили о танковой атаке, спорили, а Настя слушала их, и ей становилось легче, потому что снова видела и Емельяна, и Василия — каждого из них она по-своему любила на своем бабьем веку — молодыми, храбрыми, готовыми запросто сотворить чудеса.
Вечное эхо войны
Бабка Анна жила на отшибе, возле сосняка, в избе, срубленной еще тридцать лет назад. Но изба была крепкая, бревна добротные.
Доживала она свой семьдесят пятый год.
Муж погиб давно, еще в коллективизацию, — чья-то шальная пуля задела в темноте. А сын…
А сын, молоденький девятнадцатилетний лейтенант, пропал без вести в сорок первом году, во время ожесточенных боев под Псковом.
Когда мать получила извещение, то не заплакала, она сняла со стены фотографию, на которой сын, в белой рубашке, с развевающимися на ветру волосами, выглядел совсем мальчиком, и долго не спускала с него глаз.
Когда соседка, узнав, пришла утешить ее на следующий день, она все еще сидела за столом с портретом в руках.
— Что утешаешь? — спокойно сказала она. — Живой он! Пропал — так объявится. Смотри, совсем мальчонка! Как же его убить можно, если он не вырос еще!
Мать продолжала жить так, как будто Ванечка непременно должен вернуться.
Пол-огорода у нее было маком засеяно. Объясняла: Мой Ванечка так пироги с маком любит. На всю зиму запасу…
В подполе хранила она и поллитровку.
— Из дому ушел — вином не умел баловаться. А теперь уже большой стал.
Как-то собрала она штатскую одежду сына, отправилась за шесть километров в райцентр, пришла в ателье, выложила брюки, пиджак, пальтишко, попросила:
— Расставить бы надо… Сын из дома уходил — мальчонкой был… Не налезет теперь…
Мастер чуть натянул брюки — материал пополз.
— Рухлядь, мамаша. Новое справлять пора…
Мать заплакала, и тогда портной сказал:
— Ну вот разве что пальто.
Он расширил его в плечах и талии, и мать, повесив пальто дома на распялку, обрадовалась — она была уверена, что ее Ваня давно уже стал широкогрудым и кряжистым.
Прошло пять лет.
И еще пять…
И еще пять…
Ее слепая уверенность в том, что сын объявится, что он еще придет, не ослабевала со временем. Может быть, она и жила потому, что ждала и верила во встречу с ним.