Блудница
Шрифт:
— Мария...
— Я здесь, Вероника. — Девочка резко вырвала руку и кинулась к своей гувернантке.
— Мария... ни шагу от меня, слышишь? — Она задыхалась, и ее лицо приобрело пепельный оттенок. — С минуты на минуту совершит посадку самолет из Каира... — Она перевела взгляд на врача, который, приподняв ее кофту, внимательно исследовал рану. — Пожалуйста, я прошу вас, если я потеряю сознание... не давайте меня увозить до тех пор, пока девочку не заберет женщина по имени Марина Эртен... Она найдет нас здесь, в аэропорту, мы условились о встрече... Мария, никуда ни с кем... только с Мариной Эртен.
— Как я узнаю ее, Вероника? —
— Она... тебя узнает. Марина видела тебя... много раз. И когда ты была совсем крошкой, и теперь... Твоя мама очень на нее похожа...
Вероника закрыла глаза и снова провалилась в забытье.
К доктору, осматривающему Веронику, присоединились двое служащих аэропорта. Предложили перенести на носилках Веронику в служебное помещение до приезда «Скорой помощи» из клиники доктора МакКинли.
— Мадам просила дождаться здесь женщину, прилетающую рейсом из Каира. Она заберет девочку, — проговорил доктор.
— Каирский самолет уже приземлился, — отозвался один из служащих.
Мария сидела на корточках возле лица Вероники и тоскливым недетским взглядом смотрела на ее серое осунувшееся лицо.
— Ты только не умирай, Вероника, — горестно шептали почти беззвучно ее дрожащие губы. — Я люблю тебя... Помнишь, ты обещала, что мы всегда будем вместе, поедем в Москву, и там ты поведешь меня в кукольный театр и на Красную площадь... Я сейчас почитаю молитву, которой ты меня научила... Помнишь, когда мама тяжело болела и ты все ночи сидела около нее... и мы тогда молились?
Девочка начала лихорадочно, захлебываясь словами, произносить молитву:
— «...молимся тебе, Боже наш, рабу Твою Марию немощствующа посети милостию Твоею, прости ей всякое согрешение вольное и невольное. Ей, Господи, врачебную Твою силу с небесе ниспосли, прикоснися телеси, угаси огневицу. Укроти страсть и всякую немощь таящуюся, буди врач рабе Твоей Марии, воздвигни ее от ложа болезненного...»
Сухонький старичок, напряженно вслушивающийся в слова молитвы, легонько тронул девочку за плечо. Та прервала молитву, испуганно обернулась.
— Ты что-то путаешь, деточка... — тихо произнес он, сожалея, что прервал молитву и глазами извиняясь за совершенную бестактность. — Ты называла эту женщину Вероникой, а читаешь молитву за болящую Марию. Ты нечаянно назвала свое имя...
— Не нечаянно... — затрясла рыжей растрепанной головой девочка и, испытывая к старичку доверие и благодарность за его усилия помочь Веронике, пояснила, вытирая мокрые глаза кулачком:
— Мама всегда рассказывала, что ее мама, моя бабушка, которая умерла, говорила ей, когда мама была еще девочкой... что может, как Царевна-лягушка сбросить свою кожу... Но ведь сбрасывать можно только то, что сначала надел... Потапов тоже не понял про превращения... Когда я рисовала Царевну-лягушку и Вероника поправляла мой рисунок, то всегда приговаривала: «Ах ты мой волшебный принц...» Тоже, небось, не знаете русских сказок?! — сурово глянула исподлобья на растерянного старичка Мария, но, прощая ему этот пробел, придвинулась ближе и зашептала: — Вероника в храме всегда читает акафист преподобной Марии Египетской. Я же не дурочка... Спросила ее на всякий случай, почему она только за моего небесного покровителя молится, а она тогда правду сказала, потому что ответила не мне, а Богородице, перед которой молилась... Она сказала: «Своей заступнице и покровительнице, Марии Египетской, молюсь за нас с тобой...» Понимаете, что меня в честь бабушки назвали. Она тоже Мария. Ее фотография, увеличенная мамой, из одного журнала, всегда с ней ездит... В такой красивой рамочке, а Вероника, если мы играем или рисуем в этой комнате, совсем незаметно так ее разворачивает, чтобы не смотреть на нее... Про превращения только Алена понимает. Она всегда на Веронику так смотрит, точно не верит ей... Алена в театре работает, она режиссер, — пояснила Мария и снова вытерла слезы.
Старичок сочувственно покачал головой:
— А ты, наверное, артисткой будешь, когда вырастешь...
— Ничего подобного. Я буду художницей. И буду рисовать не то, что вижу, а то, что чувствую.
— Это разве не одно и то же? — Старичок внимательно окинул удивленным взглядом маленькую заплаканную, но полную достоинства и какой-то пронзительной правды девочку.
— Совсем другое, — тяжело, совершенно по-взрослому вздохнула Мария, горько переживая такое непонимание. — Я же говорю вам, что вижу не Царевну-лягушку, которая живет в своей безобразной пупырчатой шкурке, а ту, что злой волшебник заколдовал...
— И кто же этот злой волшебник? — взволнованно поинтересовался старичок.
— Алена говорит, что жизнь...
Теперь собеседник девочки тяжело вздохнул и незаметным движением заложил под язык какую-то таблетку. Но от Марии не ускользнуло это движение.
— А вы не бойтесь... Мамина мама... написала ей письмо, и там, я сама читала, сказано: «Ничего не надо бояться. Жизнь того не стоит...»
— Ты — удивительная девочка, Мария, — задумчиво произнес старичок.
А Мария отрицательно качнула головой:
— Просто я еще не выросла...
Она повернула голову и с волнением и затаенным восхищением сквозь пелену слез наблюдала, как, торопливо переступая длинными, стройными ногами, почти летит к ней по длинному залу аэропорта красивая рослая женщина, ужасно похожая на бабушку с портрета...
* * *
Пришедший в себя Кристиан глубоко вздохнул и открыл глаза. Алена и господин Гассье обеспокоенно наблюдали, как возвращается на его бескровное, точно слепок, лицо нормальный цвет кожи.
— Видишь... я совсем не боец, — еще заплетающимся языком попытался пошутить Кристиан.
— Боец, боец, — успокоила его Алена и еще раз на всякий случай поднесла к его носу ватку, смоченную нашатырным спиртом. Кристиан вздрогнул и поморщился.
— А этот... доисторический препарат... откуда?
— Им мадам Гассье окна моет, — пояснила Алена и, пригладив растрепанные волосы на голове Кристиана, задумчиво повторила: — Боец, боец, еще какой, не расстраивайся. Ты просто забыл, что любое безумие... постижимо опытом любви... Коньяку налить?
Кристиан утвердительно кивнул.
Алена достала из буфета бутылку, разлила коньяк по трем рюмкам:
— У меня родился тост. В драматургии эпохи классицизма всегда принимались в учет слабые зрительские нервы, и в финале порок был наказан, а добродетель торжествовала. Полчаса назад твоей белобрысой кузине надели наручники и в компании вмиг поправившей свое здоровье матушки и твоей тети Элен отправили в египетское отделение Интерпола в Каире. Давайте выпьем за гуманизм театра классицизма и высокую человечность финалов спектаклей той эпохи. Итак, порок наказан, а добродетель торжествует. Ура!