Блуждающее время
Шрифт:
Что бы это все-таки значило? А может, наоборот, всем нам, людям, – капут. Опять его ум погрузился в хаос, в котором светило, однако, холодное солнце. Этим солнцем были его длинные, мощные руки с шевелящимися пальцами-щупальцами. И Юлий стал внимательно рассматривать их. Какие они красивые, ясные, сильные, и их никогда не мучают всякие вопросы, они просто убивают и все. Тихо и незаметно. И его разум должен быть точно таким, как и его руки.
Тогда наступит золотой век.
Юлий вздохнул…
Черепов, между тем выйдя из пивной, прошел мимо Юлика, но тот ничего не
«Что же это Орлов намекнул о Павле, когда прощались? – подумал Черепов. – В чем там дело? Надо бы к Далинину съездить».
Глава 26
«Провидец» оказался на редкость покладистым парнем, и телефонный разговор с Павлом закончился тем, что «провидец», по имени Кирилл Семеныч, пригласил всех, кого Павел захочет взять с собой к нему на квартиру, в ближайшую субботу, добавив, «и Никита тоже обязательно будет, опоздает только, как всегда».
Тем не менее, несмотря на «покладистость», Кирилл Семеныч был по своей сути гораздо более жуток, чем другой друг Никиты, хохотун над миром этим, Боренька, тайное ядро которого так напугало Егора.
Если Боренька со своими приступами хохота был одержимый относительно ужаса мира, то Кирюшу интересовал только Бог, и считал он себя провидцем только по отношению к Нему. Иными словами, судьбы миров его не задевали, его занимала и углубляла только судьба Бога, как это ни дико звучит, и полагал он себя провидцем в этом ключе. От роду ему насчитывалось всего тридцать четыре года, и метафизические знания, и т. д. были, конечно, огромные, и круг существовал, Москва есть Москва, она сама невиданная планета.
Какой же смысл он умудрялся находить в этом безумном выражении: «судьба Бога». Во-первых, Кирилл Семеныч ссылался на древних, в том плане, что Бог (не как Абсолют, т. е. Бог в самом себе), а как Бог проявленный, Бог миров, имеет свой срок, пусть и по нашим понятиям почти бесконечный. После такого несоизмеримого для человеческого ума времени – этот Бог и нетленные основы его Творения возвращаются в свой Первоисточник.
Наступает Великая Пралайя, период, когда миров нет, но потом появляется новый Брахма, новый Творец, создающий принципиально иной мир, вовсе не обязательно основанный, например, на Первопричинном Разуме и т. д.
Отсюда Кирилл считал понятным свое выражение «судьба Бога» – ибо все, что появляется и уходит в свой Первоисточник, имеет судьбу.
Только Бог в Самом Себе, Абсолют, сам Первоисточник не знает ее, но и в этом Кирюша сомневался, ибо и на этот счет у него были какие-то свои невообразимые гипотезы, прозрения, наводящие ужас на лиц, которым он это открывал. Потому и называли его «провидцем».
Другой его особенностью была совершенно необъяснимая мания величия, настолько чудовищная, что даже кошки пугались, когда он на это намекал. Может быть, потому, что тогда даже его тело пронизывалось этим величием. Им, которым были недоступны человеческие понятия, и то становилось страшно. Когда Кирилла, например, какие-то люди называли самыми величайшими словами, которые только создал род человеческий (Бог, Абсолют, Брахма, Абсолютная Реальность), с теми он тут же порывал отношения, считая, что его принижают.
Тут уж без комментариев, не говоря о том, что многие шарахались от него в сторону, прямо отпрыгивали прочь.
Однако Орлов, усталый от хохота, когда ему рассказывали о людях, тем не менее отмечал, что, в сущности, Кирилл где-то прав, если понимать его в том смысле, что, на самом деле, самое высочайшее невыразимо в словах и мало соответствует тем понятиям, которыми бедное человечество тешило себя, пытаясь познать абсолютно Глубинное.
Но в каком смысле надо было в действительности понимать Кирилла – никто не знал.
В остальном же это был на редкость скромный человек. Старушек в троллейбусе никогда не забижал, был слаб на милостыню, особенно по отношению к инвалидам; если его толкали, к примеру, в метро, то сам извинялся первый, не дожидаясь извинения толкуна. Чего в нем не было, так это эгоизма: последнее отдаст человек. Зарабатывал он пением и уроками. Если один друг Никиты хохотал, так этот – пел. Конечно, не так часто, как Боренька хохотал, и пел он вовсе не приступами, а нормально, но все же отличался тем, что пел во сне. Это была его единственная вредная привычка.
Баб у него было много, но он ни на ком не задерживался долго: прогонял.
Терпеть не мог, чтоб была «единственная», и вообще повторял, что роль женщины в его жизни сведена к необходимому, но минимуму.
Некая Наташа, одна из тех, кто претендовал на «единственность», уверяла, что проблема в том, что женщинам якобы трудно адаптироваться к его мании величия, так как повседневная жизнь включает явления, которые исключают величие. Когда ей замечали, что в повседневной жизни Кирилл вовсе ничем и не выражает свое величие, считая такую жизнь за пустяк, она отвечала, что хотя он и не выражает, но это невидимо и тайно ощущается, тем более, женщины чувствительны к мании величия и не любят ее в близких.
Так или иначе, по жизни Кирилл был сама скромность и даже тихость.
Голос был тоже тихий, и квартира его – тихая, затаенная, точно в ней поселилась бесконечность.
Вот туда-то, в такую тишину и направились Егор с Павлом.
По дороге зашли в бар, на Тверской. И, сидя в отъединенном углу, в полумраке, Егор отрешенно заметил:
– Ты, надеюсь, понял, из всего, что рассказывали о Никите, особенно этот Боренька, хохотун, одну вещь…
– Понял. Какую ты думаешь?
– Никита считает, что он попал в мир мертвых.
– Конечно. И я, в сущности, рад этому. Хорошо, когда тебя принимают за умершего.
– Тут ведь еще такой момент. Он пришел из будущего в далекое прошлое. Значит, и с этой точки зрения, мы для него – умершие.
– С этой или с другой, но он точно принимает этот мир в целом за владение мертвых. И ему жутко от этого. Все в нашем мире вызывает в нем ужас. Он не может смотреть даже, как мы едим, ибо тяжко видеть пир мертвых, еду трупов.
Никита действительно думал так.
По многим причинам он был в этом абсолютно убежден. И тяжело ему было смотреть в глаза детей и людей.