Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
И вот это - обидело его глубоко:
– Это уже самоуслаждение. Легче всего представить, что "я один смелый", а все остальные - подлецы, идут на компромисс.
– Зачем же вы так расширяете? Тут и сравнивать нельзя. Я - одиночка, сам себе хозяин, вы - редактор большого журнала...
Берегите журнал! Берегите журнал... Литература как-нибудь и без вас...
То не последние были слова нашего разговора, и он не вышел ссорой или побранкой. Мы простились сдержанно (он - уже и рассеянно), сожалея о неисправимости взглядов и воспитания друг у друга. Такое окончание и было достойнее всего, я рад, что кончилось именно так: не характерами, не личностями мы разошлись. Советский редактор и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями,
На другой день он уехал в Италию и вскоре давал там многолюдное интервью (опять надеясь, что я не узнаю?). Его спрашивали обо мне: правда ли, что часть моих вещей ходит по рукам, но не печатается? правда ли, что и такие есть вещи, которые я из стола не смею вынуть?
"В стол я к нему не лазил, - ответил популярный редактор (в самом деле, в стол лазить - на это есть ГБ).
– Но вообще с ним всё в порядке. Я видел его как раз накануне отъезда в Италию (подтверждение нашей близости и достоверности его слов!). Он окончил 1-ю часть новой большой вещи (когда, А.Т.? когда?..), её очень хорошо приняли московские писатели ("не следовало давать туда"?..), теперь он работает дальше. (А - 2-ю часть потеряли, А. Т.? А как "излишняя памятливость"? а - "ничего нет святого"? Почему бы не сказать этому католическому народу: "у Солженицына ничего нет святого"?)
Сам в эти месяцы душимый, - он помогал и меня душить...
Не проходит поэту безнаказанно столько лет состоять в партии.
Думал, в три раза тесней поместиться. Стыд, распёрло.
Я потому только писал, что ещё несколько дней - и разлетится моё письмо съезду [2] , и не знаю, что будет, даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам.
И больно, что это никем потом не распутается, не объяснится.
Не я весь этот путь выдумал и выбрал - за меня выдумано, за меня выбрано.
Я - обороняюсь.
Охотники знают, что подранок бывает опасен.
7 апреля - 7 мая 1967
Рождество-на-Истье
ПЕРВОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
(ноябрь 1967)
ПЕТЛЯ ПОПОЛАМ
Вот, оказывается, какое липучее это тесто - мемуары: пока ножки не съёжишь - и не кончишь. Ведь всё время новые события - и нужны дополнения. И сам себя проклиная за скучную обстоятельность, трачу время читателя и своё.
Ни с чем не могу сравнить этого состояния - облегчения от высказанного. Ведь надо почти полстолетия гнуться, гнуться, гнуться, молчать, молчать, молчать - и вот распрямиться, рявкнуть - да не с крыши, не на площадь, а на целый мир, - чтобы почувствовать, как вся успокоенная и стройная вселенная возвращается в твою грудь. И уже ни сомнений, ни метаний, ни раскаяния - чистый свет радости! Так надо было! так давно было надо! И до того осветилось всё восприятие мира, что даже благодушие заливает, хотя ничего не достигнуто.
Впрочем, как не достигнуто? Ведь около ста писателей поддержало меня 84 в коллективном письме съезду и человек пятнадцать - в личных телеграммах и письмах (считаю лишь тех, чьи копии имею). Это ли не изумление? Я на это и надеяться не смел! Бунт писателей!!
– у нас! после того, как столько раз прокатали вперед и назад, вперед и назад асфальтным сталинским катком! Несчастная гуманитарная интеллигенция! Не тебя ли, главную гидру, уничтожали с самого 1918-го года - рубили, косили, травили, морили, выжигали? Уж кажется начисто! уж какими глазищами шарили, уж какими мётлами поспевали!
– а ты опять жива? А ты опять тронулась в свой незащищённый, бескорыстный, отчаянный рост!
– именно ты, опять ты, а не твои благополучные братья, ракетчики, атомщики, физики, химики, с их верными окладами, модерными квартирами и убаюкивающей жизнью! Это им бы, сохранившимся, перенять твой горький рок, наследовать твой безнадежный жребий - нет! конному пешего не понять! Они будут нам готовить огненную гибель, а за цветущую землю - гибни ты!
Среди поддерживающих писем были и формальные, и осторожные, непредрешающие, и внутренне несвободные, и с мелкой аргументацией - но они были! И подписей было сто! А венчало их доблестное безоглядное письмо Георгия Владимова, ещё дальше меня шагнувшего - в гимне Самиздату.
И опять моей шаровой коробки на шее не хватило предвидеть самые ближайшие последствия! Я писал и рассылал это письмо - как добровольно поднимался на плаху. Я шёл по их идеологию, но навстречу подмышкой нёс же и свою голову. Я видел в этом конец моей ещё в чём-то неразваленной, нераспластованной жизни, обрыв последнего отрезка того усреднённого бытия, без которого все мы сироты. Я шёл на жертву - неизбежную, но вовсе не радостную и не благоразумную. А прошло несколько дней - и В. А. Каверин сказал мне: "Ваше письмо - какой блестящий ход!" И с изумлением я увидел: да! вот неожиданность! оказалась не жертва вовсе, а ход, комбинация, после двухлетних гонений утвердившая меня как на скале.
Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою прирождённую позицию! Наконец-то я могу не суетиться, не искать, не кланяться, не лгать, а - пребывать независимо!
Уж кажется - боссов нашей литературы и боссов идеологии я ли не понимал? И всё-таки недооценил их ничтожества и нерешительности: я боялся разослать письмо слишком рано, дать им подготовить контрудар. Я рассылал письма лишь в последние пять дней29, - а можно было хоть и за месяц, всё равно бы по тупости не придумали они, чем ответить, всё равно б не нашлись. Зато многие порядочные люди получили слишком поздно, разминулись с письмом в дороге (треть писем и вообще цензура перехватила30) - и так не собралось подписей, сколько возможно бы, не полыхнуло под потолок зала съезда.
Но по Москве разошлось моё письмо с быстротой огня. И на Западе было напечатано удивительно вовремя - 31 мая в "Монд", тотчас после закрытия съезда, когда ещё не увяла память об этом позорище. И дальше по Западу расколоколило оно во всю силу, опять превосходя мои ожидания (не то, что безудачное интервью японцам. А потому что всякое интервью немногого стоит, как понял я теперь. Письмо же Съезду было событием нашей внутренней жизни). Даже та сторона письма, где оспаривался западный опыт, кое-где была понята, а уж наша сторона была подчёркнута и подхвачена. И целую декаду - первую декаду июня, чередуя с накалёнными передачами о шестидневной арабо-израильской войне - несколько мировых радиостанций цитировали, излагали, читали слово в слово и комментировали (иногда очень близоруко) моё письмо.
А боссы - молчали гробово.
И так у меня сложилось ощущение неожиданной и даже разгромной победы!
И тут мне передали, что Твардовский срочно хочет меня видеть. Это было 8 июня, на Киевском вокзале, за несколько минут до отхода электрички на Наро-Фоминск, с продуктовыми сумками в двух руках, шестью десятками дешёвых яиц - а по телефону давно неслышанный знакомый голос доброжелательно и многозначительно рокотал, что - очень важно, что немедленно, всё бросив, я должен ехать в редакцию. Досадно мне было и перестраиваться, электричку упускать, тащить продукты в редакцию (нашу земную жизнь - как им понять, кому всё на подносиках?), но быстрее и выше того я смекнул: зачем бы нужно было ему меня искать? только для какого-нибудь покаяния, в пользу "Нового мира", - но это впусте было и обсуждать. Если же, лето упустя, кинулись по насту за грибами, если решили меня печатать после стольких лет - так подождут ещё до понедельника, именно те дни подождут, пока (расписание уже объявлено) будет Би-Би-Си трижды читать моё письмо на голову боссам. Крепче будет желание!
И я ответил А. Т., что - совершенно невозможно, приеду 12-го. Он очень расстроился, голос его упал. Потом, говорят, ходил по редакции обиженный и разбитый. Это - всегда в нём так, если возгорелось - то вынь да положь, погодить ему нельзя. А. Т. покоряется, когда помеха от начальства, но не может смириться, если помеха от подчиненных. А тут ещё: он хорошо придумал, он в пользу мне придумал - и я же сам оттолкнул руку поддержки.
Столь уж разны наши орбиты - никак нам не столковаться...