Боевой топорик Яношика
Шрифт:
…Из-за высокой каменной ограды концентрационного лагеря предательски выглядывает луна. Она освещает лысину и скуластую щеку старого коммуниста-словака. С головы, пробитой разрывной пулей, черной струей тянется кровь по лицу, шее, по серой лагерной рубашке. Выбитый левый глаз кровавым яблоком висит на бледной щеке. Гудба упирается в землю руками, пытаясь подняться; напрасно, на простреленные ноги не встать. Он весь дрожит и еле держится на руках, но не стонет. И, кажется, даже не обращает внимания на свои смертельные
Всеми остатками сил Вацлав Гудба тянется к худому пареньку, остро смотрит в лицо ему единственным лихорадочно горящим правым глазом и, старательно выговаривая русские слова, твердит:
— Гришькоо! Гришькоо! Товарищ Кравцов. Ты хтел бежать до русска. Бить фашистов. Иди в Словакию! Иди! Сделай то, цо я просим. То важнее, чем убить сто фашистов! Гришькоо!.. — В дрожащем, прерывающемся голосе раненого уже не просьба, а стон, отчаянный вопль человека, не успевшего сделать то, ради чего он жил на земле. — Гришькоо, не забудь адресу. Повтори! Повтори!
— Туречка, в десяти километрах от Банска Быстрицы. Найти Яна Ковача, — горячо, скороговоркой шепчет Гриша. — Передать ему: берегитесь Цотака! По заданию гардистов он ищет валашку Яношика!
— Гришькоо! — Старик шепчет так тихо, что юноша вынужден подставить ухо к самым его губам. — Валашка Яношика — то типография, друкарня. Тайная друкарня коммунистов!
Григорий Кравцов опустился на колени, обнял раненого. Стиснув зубы, хотел что-то сказать.
— О-о-о, Гришькоо! Я не подумал! — бессильно опустив голову, хрипит Гудба. — Ковача могут споймать… Его могут…
Раздаются свистки гестаповцев, обнаруживших побег, гулкий топот кованых сапог, быстро нарастающий лай собак.
— Если Ковача нету, — из последних сил шепчет умирающий, — найди… найди…
Но то ли Гудба затрудняется в выборе надежного человека, то ли кровь заливает ему горло — Гриша никак не может понять фамилию второго человека, которому можно доверить важную тайну: Благовер, Дол-говер или Многовер…
Свора собак и гестаповцев уже рядом. Вацлав Гудба падает, взмахнув рукой: беги!
Гриша пожимает уже безжизненную руку старика и бросается в речку.
В воде холодно. Темно. Луна скрылась. Где-то далеко позади на все голоса лают и поскуливают овчарки, оголтело свистят гестаповцы, тяжело ухают по гулкому берегу большие кованые сапоги.
Мало-помалу все звуки стихают. Вода кажется теплее, приятнее… Гриша плывет на спине, отдыхает… И кажется ему, что не Эльба это, а родной Иртыш…
В костре догорел последний уголек. Перед тем как совсем погаснуть, он вспыхнул небесно-синим огоньком, покраснел ярче обычного, в последний раз освещая пещеру и свернувшегося возле теплого камня беглеца, потом изогнулся тонкой оранжевой змейкой, почернел и угас.
У человека, вынужденного долгое время скрываться, вырабатывается особое чутье, ощущение близкой опасности.
Идет он густыми лесами, глубокими ущельями, выбирает безлюдные тропы да теневые стороны, случается, что забудется, начнет напевать или насвистывать и вдруг, ни с того ни с сего, остановится, застынет, весь превратится в слух и внимание.
Кругом ни звука, ни шороха. Только собственное сердце стучит усиленно и четко, будто твердит: «Не верь! Не верь! Не верь!»
И уж лучше не верь обманчивой тишине. Вслушайся, всмотрись…
Гриша проснулся. Он еще ничего не слышал, не видел, но был уверен, что кто-то приближается к пещере.
Кто? Человек? Горный олень? Дикие козы? Орлица вернулась отомстить?
Ничего не видно. А на сердце давит, гнетет.
Такое ощущение бывает перед грозой. Проснешься — и чувствуешь: надвигается на тебя что-то тяжелое, душное. Посмотришь — грозовая туча. Но в эту ночь на небе, густо усыпанном звездами, не было ни облачка. Ущелье, доверху заполненное темно-лиловым туманом, напоминало полноводную спокойную реку. На противоположном берегу этой дымящейся реки, из-за голой скалы с одинокой горбатой сосной осторожно, как пленник из-за ограды концлагеря, вылезала огромная багровая луна.
Послышался далекий шорох камешков под чьими-то ногами.
«Гардисты, — мелькнула догадка. — Не хватает попасться в их лапы возле самой Туречки!»
Гриша скомкал плащ. Смёл в пропасть пепел от костра. Туда же бросил обглоданные кости ягненка. Остатками хвороста прикрыл пепелище. И, лишь убедившись, что следы ночевки скрыты, ушел по карнизу утеса к гнездовью орлов. Ни на миг не спускал он взгляда с тропинки, ведущей к пещере. Луна уже оторвалась от скалы, поднялась над сосной и стала бледной, почти прозрачной. В ее свете плоские камешки на тропе блестели старым, потускневшим серебром, будто бы кто-то нес из пещеры клад позеленевших слитков да так спешил, что половину растерял в пути.
Укрывшись за каменной глыбой, Гриша стал ждать. Здесь его так просто не возьмешь. Зато каждого, кто появится на тропинке, он мог подстрелить. Одно плохо: уж очень несет падалью в этом гнездовье, среди тлеющих костей.
«Черти, сколько ягнят уничтожили! — подумал Гриша. — А я жалел, что разорил гнездо».
Сухое шуршание камешков приблизилось. Раздался тихий, осторожный посвист.
На серебристой тропинке появился парнишка лет четырнадцати, одетый в белые, туго обтягивающие суконные штаны и полотняную белую рубашку. На лохматой голове белая шапка, похожая на берет. Оглянувшись, он сердито кому-то махнул и вполголоса проворчал:
— Чего еще там? Ёжко, скорей!
— Сам скачешь, как козел, потому что дорогу знаешь, — раздалось в ответ, — а Тоно — первый раз.
Говорили они по-словацки. Но Гриша все понимал. Этот язык он изучил еще в Бухенвальде, когда попал в группу чехословацких коммунистов.
Наконец и Ёжо показался на тропе. Ростом он был ниже товарища, но полнее и, пожалуй, сильнее. Неуклюже болтался на нем заплатанный серый пиджак с плеча взрослого человека.
Мальчики остановились рядом. Луна бросала от них тень к орлиному гнезду.