Бог плоти
Шрифт:
Я стал покрывать поцелуями ее плечи. Она улыбалась, немного успокоенная, но все еще не смея взглянуть на меня. Краска не покидала ее лица и охватившее ее глубокое волнение не прошло, не улеглось после моих слов и владело еще ее умом. Она немного высвободилась и сказала:
— Пьер. Я счастлива, что не слишком… не слишком удивила тебя… Но раз уже начала говорить (как это у меня хватило смелости?), нельзя останавливаться на полпути… иначе лучше было бы и не начинать. Слушай. Раз уж не слишком чудовищно придавать этому столько значения и искренно допускать, что в данный момент ничего не может быть важнее, то у меня такое впечатление, что в моей жизни я самым старательным образом подготавливал к различным вещам, не имевшим и десятой доли такого значения, и всегда считала необходимым тем серьезнее подготавливаться,
— Зачем тебе мучиться, милочка, и что ты знаешь об этом? Тут нет никакого сравнения, никакого прецедента, которые чего-нибудь стоили бы. Это чудесная уника, нечто ни с чем не сравнимое. И красивая молодая женщина, как ты, приступает к этому, сама того не зная, вполне подготовленной, тоже чудесным образом.
— Мне бы так не хотелось… не зная этого, испортить себе все…
— Как будто ты можешь это! И как будто ты, в сущности, не подготовлена! Впрочем, вся эта процедура с помолвкой, которую мы свято выполнили, весь этот ритуал постепенно растущей интимности, все это, в сущности, и есть подготовка. Человечество не всегда так глупо, как кажется.
Она взглянула на меня и отвернулась:
— Как я счастлива, что тебе не стыдно за меня, когда мы говорим об этом! Мне сильно сдается, что это такие вещи, о которых люди избегают говорить. Они их делают, вот и все. Выходит, как будто бы их ум заявляет: «Не заставляйте меня замечать это. Я закрываю глаза».
Она сделала резкое движение.
— Послушай, Пьер. Мне кажется, что я хорошо прочувствовала то, о чем я думаю. Мне кажется, что я не могла бы перенести плотскую любовь даже с тобой, если бы у меня было впечатление, что я только позволяю ее себе, терплю ее. Мне необходимо принять ее полностью. Понимаешь ли ты меня? Единение с тобой… (добавила она глухим голосом) единение наших тел… или это так прекрасно, что только об этом я могу думать, или это безделица, и тогда я бы не могла этого вынести. Я не принадлежу к числу женщин, для которых это является развлечением. Я ни капельки не легкомысленна. Если бы в то время, когда я говорила тебе о важности этого для меня, я почувствовала, что ты смеешься надо мною, говоришь про себя: «Бедняжка! До чего она раздула самую обыкновенную вещь!» может быть, я со слезами убежала бы от тебя.
Я стал на колени перед ней. Она увидела, что мой взгляд с жадностью и восхищением остановился на ее груди: так были прекрасны ее изгиб, движения, ее поднимавшие. Она поднесла к груди правую руку. Сначала рука оставалась неподвижной, между тем как грудь порывисто поднималась. Потом я увидел, как рука эта, имевшая необъяснимое сходство с ее лицом, прижалась к верхней части груди, сделала слабое движение, заколебалась, ободрилась и, наконец, внезапно решившись, с ловкостью руки пианистки раскрыла верх платья, откинула его и высвободила плечи. Затем, не останавливаясь, прогнав всякие колебания, развязала ленточку, которая поддерживала рубашку, и движением туловища заставила соскользнуть ее вниз вместе с платьем. Две груди показались из складок материи, как из пены. Я еще так боялся оскорбить ее грубым обращением, что нашел в себе силу сдержать мой порыв к этому великолепному телу.
И когда замирало движение ее стана, она сказала полным внутреннего огня голосом, который внезапно у нее появился.
— Мой муж! Твоя Люсьена верит тебе. Ты успокоил ее. Она думает, что ты не солгал, что она может положиться на тебя, может войти с тобой в царство плоти, не думая ни о чем другом, погрузиться в него с тобой. Мой муж…
И когда она склонилась ко мне, коснулась руками моей шеи, ее дивные груди приблизились своими концами к моему лицу, лицо мое ринулось к ним в порыве энтузиазма, столь мало эгоистичного, почти безличного, что его можно было бы назвать религиозным. Я принялся следить за их округлостью, ощущать и запечатлевать их форму, я отыскивал начало и малейший изгиб их линий частыми поцелуями.
Я перевел дух. Я оторвал свое лицо. И в то время, как мои руки гладили тело, покинутое моими губами, чтобы не дать ему почувствовать холода прерванных ласк, я смотрел. Иногда, чтобы лучше разглядеть, я отнимал руки. Вдруг мне показалось, что мое нетерпение пропало, что не было больше и желания, с которым надо
Но у меня, стоявшего на коленях перед обнаженным станом Люсьены, к этим древним чарам присоединялись еще и другие силы, еще и другие основания. Я любовался этими совершенными грудями подобно прохожему в Венеции, который, выйдя на площадь, любуется внезапно открывшимся перед ним куполом, я восхищался ими подобно математику, которому неожиданно удалось выразить графически какую-нибудь формулу. Но я взглянул на лицо Люсьены. Ее несравненная красота была как будто озарена отблеском розового огня. Глаза лучились. Губы мягко приоткрывались дыханием. Но черты лица не были искажены ни малейшим движением, на нем не было и следа той внутренней боли, которую мы сами причиняем себе, того обезображивающего злого выражения, которым дурман страсти так часто отмечает лицо женщины, внезапно покинутое разумом. Никогда лицо Люсьены не было более благородным. Никогда ум не отпечатлевался на нем более явственно. Ее опьянение похоже было на восторженное внимание. Для меня было совершенно очевидно, что женщина, открывшая мне свою грудь, не была ни похотливой самкой, ни порочной девкой с издерганными нервами, таившейся до сего времени в Люсьене. Это была сама Люсьена, вся она, гордая, умная, утонченная, моя Люсьена, легко воспринимающая самые возвышенные мысли, мой товарищ во время прогулок, моя собеседница в долгих разговорах, моя музыкантша. И при мысли об этом, перед выступающими грудями, концы которых ощупью искали моих губ, я был точно охвачен исступленной благодарностью. Я чувствовал в себе такое изобилие поводов обожать Люсьену за ее тело, запечатлеть на ее теле мое обожание к ней, что при выходе наружу они толкали и давили друг друга. Я неистовствовал от светлой благодарности. Мне положительно хотелось кричать. Но я удовольствовался тем, что, задыхаясь, снова прижал свои губы к ее телу, и мой лепет: «Милая, милая, милая», был как мед, примешанный к моим поцелуям, усыпавшим всю поверхность ее грудей.
Но вдруг она встрепенулась, со вздохом откинула голову и сказала:
— На сегодня довольно, Пьер. Я больше не могу. Только не надо на меня сердиться. Мне хочется теперь уснуть. Засыпая, я буду думать только о тебе, только о тебе.
Она закрыла глаза и глубоко вздохнула.
Мое исступление не ослепляло меня. Я понял, что не должен добиваться большего от Люсьены. Я отвел ее к кровати, поцеловал в глаза и в губы и еще раз, но без прежнего увлечения, поцеловал ее груди. Потом, удалившись в другой конец комнаты, сделал вид, что роюсь в чемодане. Она могла спокойно раздеться и лечь.
Когда Люсьена увидела, что я устраиваю себе постель на диване, она сказала:
— Ты не сможешь уснуть.
— Я привык спать, где попало. Да, впрочем, я буду в восторге, если мне не удастся уснуть.
Она только улыбнулась мне, закрыла глаза и снова глубоко вздохнула.
Утро следующего дня мы посвятили прогулке. Люсьена казалась счастливой. Но она говорила мало и смотрела на все рассеянно.
По нашим первоначальным планам мы должны были покинуть Руан в тот же день, если только успеем составить себе достаточное представление об этом городе. Так как о нашем отъезде нужно было предупредить в гостинице, то около полудня я спросил Люсьену, как она думает поступить.
Глаза ее остановились на моих глазах. Отблеск вчерашнего розового огня появился на ее лице. Она, по-видимому, раздумывала, немного волнуясь.
— В котором часу мы должны уехать?
— Кажется, в пять часов.
— Значит, за это время нам нужно закончить осмотр города?
— Конечно. И мы успеем осмотреть его очень поверхностно. Не отложить ли отъезд до завтра?
Я почувствовал, что ее обрадовала отмена отъезда. За завтраком, не спрашивая ее прямо, я постарался выяснить ее настоящее желание.