Бог войны и любви
Шрифт:
— Но если ребенок спросит, кто его отец? — осторожно осведомился де Мон.
Ангелина опешила:
— А при чем тут ребенок?
Теперь пришел черед опешить нотариусу:
— Да разве не Оливье — его отец?
— Господи помилуй! — с искренним негодованием всплеснула руками Ангелина.
С новым Оливье она не хотела иметь ничего общего. И память о единственном человеке, который принадлежал в ее жизни прошлому, настоящему и будущему, подсказала ей искренний и в то же время уклончивый ответ:
— Слишком страшный был путь, приведший меня сюда. Однако того, кого я любила всем сердцем, я не забуду никогда.
Де Мон пристально вгляделся в ее лицо, и оба подумали об одном и том же: они почти ничего не знают друг о друге, хотя их пути так странно переплелись и даже слились. Ну как рассказать ему? Пришлось бы заглянуть в такие неизмеримые глубины! Хотя… хотя это не столь сложно, как представляется, ведь де Мон и сам явился к ней из
— Скажите, — проговорила Ангелина, резко подавшись вперед, и голос ее дрогнул, — вы знали в 1789 году — или чуть позже — в Париже графиню Гизеллу д'Армонти?
Де Мон нахмурился, вспоминая:
— Много слышал о ней, но никогда не видел. Зато был шапочно знаком с ее братом, маркизом Сильвестром Шалопаи. Вот это был красавец! У дам при виде его просто ноги подкашивались. — И тут же он смущенно закашлялся: интересно, знает ли Ангелина, что баронесса Корф, ее мать, была одной из этих дам? Что-то в напряженной позе Ангелины подсказало ему: да, знает. Ну и хорошо же будет он выглядеть через несколько дней в глазах Марии Корф, когда та узнает, о чем он беседовал с ее дочерью! И де Мон поспешил заговорить о другом: — Графиня д'Армонти была весьма любвеобильна. Поговаривали, она жаловала и республиканцев, и роялистов одновременно. Я слышал, что, когда одного из ее любовников заключили в Тампль и приговорили к гильотине, она отдалась прямо в тюремном коридоре чуть ли не взводу охранников, чтобы пробраться к нему в камеру и напоследок напомнить, какого цвета ее мех… О-о, ч-черт! — У нотариуса даже голос пропал. — Простите, ради Бога, простите, дитя мое! Я так живо вспомнил то время — пору моей молодости, — что, забывшись, употребил выражение, весьма часто нами тогда используемое. Умоляю вас…
— Ничего, сударь, — кивнула Ангелина. — Я все понимаю и ничуть не в обиде на вас. Но расскажите: удалось это графине? Я хочу сказать… — теперь начала запинаться она, — удалось ей пробраться в каземат?..
— Дело в том, что эта камера была отделена от коридора не глухой стеной, а всего лишь решеткой, — пояснил нотариус. — И любовник графини мог издали видеть и слышать все, так сказать, ее приключения на пути к нему. Он оказался человеком брезгливым и не пожелал быть десятым или одиннадцатым посетителем этого розового грота. — Тут нотариус опять извинился. — Графиня, разумеется, сочла себя оскорбленной. Она плюнула на своего любовника и предложила себя его товарищам по заключению. Однако ни один из них, несмотря на долгое воздержание и красоту дамы, не увидел в этом желанного вознаграждения. Все как один отказались. Тогда графиня засмеялась, задрала юбки и улеглась прямо возле решетки, пригласив охрану на второй заход. Таким образом она хотела отомстить своему бывшему любовнику, но не рассчитала пыла тюремщиков. Говорят, дело дошло и до третьего рейда. В конце концов доблестная дама лишилась чувств, потеряв счет своим визитерам, да так и валялась в коридоре Тампля с задранной юбкой. И никто, даже насытившиеся охранники, не подавал ей помощи, пока она не пришла в себя и кое-как не убралась восвояси. Потом графиня будто бы долго болела — и как-то сошла со сцены. Еще я слышал, будто она тяжело переживала гибель своего брата на какой-то таинственной дуэли, но я не очень был озабочен ее судьбой, да и судьбами других людей… только своей.
В голосе его, в котором только что звучали игривые до непристойности нотки, вдруг прорезалась такая боль, что Ангелина невольно коснулась его руки:
— Что с вами… Ксавьер? — Она даже не заметила, как назвала своего супруга по имени, так хотела успокоить, ободрить его.
— Не стоило мне вспоминать! — Нотариус вскочил и принялся ходить по тесной — три шага туда, три обратно — каморке. — Это слишком больно, слишком мучительно!
— Успокойтесь, — растерянно пробормотала Ангелина. — Я не хотела, поверьте…
— Я не говорил об этом ни с кем, никогда! Вот уже двадцать лет, как я боюсь обмолвиться об этом, боюсь, что не выдержу воспоминаний!.. О, зачем, зачем из пустого любопытства вы разожгли это пламя, которое я считал надежно похороненным под слоем пепла?! — выкрикнул он, и Ангелина не узнала своего всегда такого спокойного, мудрого, ироничного супруга. Сейчас перед ней стоял человек, измученный беспрестанным, хотя и тщательно скрываемым страданием, и она осторожно взяла его руку:
— Расскажите мне… Вы слишком долго молчали. Клянусь, вам станет легче!
— Дитя! — фыркнул де Мон. — Что вы, легкомысленная, легковерная женщина, знаете о любви, о жизни, о смерти? Разве вы способны понять, что это такое — видеть казнь своей возлюбленной?
— Могу, — глухо проговорила Ангелина. — Мой возлюбленный, мой истинный супруг, отец моего ребенка (сейчас она не сомневалась в этом!) был расстрелян у меня на глазах.
И замерла, раненная в самое сердце страшными воспоминаниями. Так они и сидели рядом — два измученных, страдающих человека, — пока де Мон наконец не заговорил:
—
— А… вы? — робко спросила Ангелина. — Вы не смогли ее спасти?
— Не смог. Не смог, хотя, Бог тому свидетель, я отдал все свои деньги на подкуп судей, я пытался организовать налет на тюрьму, я… да что говорить! — Он ожесточенно махнул рукою. — Иллет была обречена — все мои начинания провалились одно за другим, словно злой рок преследовал меня. Мне осталось одно, последнее средство — умереть вместе с ней. Тогда это было просто. Достаточно было крикнуть погромче: «Да здравствует король!» — и человека тотчас отправляли на тележке на эшафот. Я выведал, когда должны казнить Иллет, и пробрался на площадь, к тому времени уже запруженную народом: враз должны были лишить жизни десять или двадцать человек — волнующее зрелище для опившихся крови простолюдинов! Я смотрел на Иллет. Она стояла спокойно, не дрогнула, когда умирали ее друзья. Но вот на плаху потащили ее отца — и Иллет вскрикнула: следующая была ее очередь. Она стала озираться. Я понял: она искала меня — я закричал… нет, это лишь казалось, будто я кричу: «Да здравствует король! Смерть кровавым тиранам!» — а на самом деле из моего горла вырывалось лишь слабое сипение: от напряжения, от страданий у меня начисто пропал голос. «И все-таки я умру вместе с тобой, моя любимая!» — подумал я и бросился вперед… но тщетно силился пробраться сквозь толпу: эти мускулистые кузнецы и ремесленники, их толстомясые жены свирепо рвались ближе, ближе к эшафоту; они сгрудились так, что давили друг друга, но каждый старался пробраться вперед, чтобы увидеть, как скосит лезвие кровавой Луизы [109] голову аристократа… и еще одну, и еще, и еще! Я пустил в ход кулаки — молча, ибо по-прежнему не мог ничего сказать. Я дрался, я рвался вперед и так разъярил стоящих вокруг, что чей-то огромный кулак опустился на мою голову — и я лишился сознания, успев увидеть светлые волосы Иллет, стиснутые окровавленными пальцами палача, когда он показывал толпе ее отрубленную голову.
109
Так парижане прозвали гильотину в годы террора.
Ангелина тихо ахнула — и замерла, вцепившись в руку мужа. И долгое молчание царило в потайной каморке, пока нотариус не промолвил — отрешенно, как бы про себя:
— Потом я хотел покончить с собою, но подумал: если Бог не попустил мне умереть, значит, я должен жить и мстить. Не счесть спасенных мною… не счесть уничтоженных мною! Но с тех пор я вижу ее во сне каждую ночь. Каждую ночь! Она отворачивается от меня, ибо я нарушил наши клятвы — быть неразлучными в жизни и в смерти. Каждый вечер я ложусь в постель, надеясь, что более не встану с нее. Каждое утро открываю глаза — я вопрошаю Иллет, почему она не призовет меня к себе. Сегодня во сне она улыбнулась мне — я уж решил, что все, простила, теперь мы будем вместе, но опять, опять проснулся живым!