Богадельня
Шрифт:
Оставлю ему мельницу. Пускай судачат. Небось поживу еще… про мытаря забудут…
И Лобаш при парне не пропадет.
Крыльцо отозвалось всхлипами. Надрывался кобель Хорт, звеня цепью. Визгливо вторила Жучка. В ворота колотили крепко, с душой. Плотней кутаясь в кожух, мельник пытался совладать с кусачим сердцем. Странно: злость на чужаков не росла, а угасала. Двор сделался плоским, рисованным, грозя осыпаться в пекло. Штефан тряхнул головой, гоня наваждение прочь. Надо было взять шапку. Башка мерзнет, вот и мерещится.
– Кого черти несут?
– Хозяин! Хозяин! Богомольцы мы, из Хенинга! Хозяин, тут человек помирает…
Засов обжег руки.
– Помирает?
– Не-а! Живой покамест! Брюхо ему пучит… отлежаться бы…
И надрывно, еле слышным шепотом:
– Прошу вас… денег дам!.. вот кошель…
В черном провале ворот объявился рослый детина. Протянул руку: на ладони блеснули монеты. За детиной маячили еще две тени. Та, что поменьше, корчилась. Охала.
Еще дальше фыркали лошади.
– Хозяин! Пусти переночевать!
– Всех, что ли? Сколько вас там, богомольцев?
– Не надо всех! Болящего пусти! Очухается, догонит… мы ему кобылу оставим!..
– К святому Ремаклю шли?
– Ага! Шли, да не дошли. Дядьку скрючило… У него женка на сносях! Просить ехал, святого-то…
– Ладно. Несите в дом.
Больной едва переставлял ноги. Глядя, как он висит на плечах спутников, мельник Штефан ощутил некое томленье души. Вот, человек помирает. Может, совсем помрет. И он, мельник, тоже помрет. Рано или поздно. И герцог наш помрет. И все помрем. Однажды. Добрее надо быть. Добрее. Правы монахи: добро – оно…
В смысле всегда зачтется.
Ишь бедолага: шкандыбает…
Не забывая охать, бедолага Максимилиан ап Нанис внимательно присматривался к хозяину. К женщине на крыльце. Крупной, костистой. К дому. К верхним окнам. Ловчий собирался выпросить каморку на втором этаже. Откуда так удобно подать сигнал горящей свечой. Добряк Магнус с Юлихом обещали караулить на берегу. В очередь: пока один бегает в лагерь богомольцев греться, второй ждет знака. О значении разных сигналов договорились заранее.
Утром мельник с подмастерьями уйдет на работу.
Скоро утро.
Поднимаясь на крыльцо, главный эшевен Хенинга старался не взглянуть в лицо женщине. Маленькое, простительное суеверие. Смерть – она без лица. А значит, без лишних воспоминаний.
– Тащите его в хату, – с состраданием в голосе сказала Жюстина. – Я отвар согрею…
XCIV
Городские ворота Вит миновал на закате. Солнце как раз краснело от стыда, больше всего желая спрятаться от постылого мира с его мышиной возней. По пути от дома Дегю никому и в голову не пришло остановить безоружного. Заговорить? Проверить наличие сословной грамотки? Наряд Вита кричал во всеуслышанье: «Юный дворянин озабочен своими делами! Юный дворянин очень спешит! Прочь!..»
Прочь так прочь. Если костюм можно купить в лавке, прикинувшись знатью, то подделать стремительность походки… Стража в воротах лишь проводила путника взглядами: куда собрался на ночь глядя благородный отпрыск? Впрочем, это его дело. Короче нос, длиннее жизнь.
Не суй, не прищемят.
Оставив башни Хенинга за спиной, Вит припустил быстрее. Смутное беспокойство подталкивало в спину, заставляя спешить. Ничего, к рассвету он непременно доберется до Запруд. Он сильный. Он быстрый. То-то мамка обрадуется, увидев сына в таком наряде! Вит тебе, мамка, все расскажет. Все-все. Плюнешь в глаза сельским кумушкам, а те утрутся да в ножки! в ножки падут!.. А обратно мы уже поедем на телеге. Даст мельник телегу, никуда не денется! А Вит ему еще и денег отвалит… Лобаш с Пузатым Кристом вообще от зависти лопнут. Надо будет их потом тоже в город забрать. Службу обоим придумать.
Быстро темнело. Но сумерки отнюдь не мешали юноше прекрасно видеть дорогу. Наддай! еще! Где ты, «курий слепень»? А-у-у! Сгинул. Больше не вернется. Ну и слава богу!
Новые башмаки с бантами (ушлый Камердинер звал их чудным словом «туфли») мягко толкались в подмерзшую глину тракта. Виту казалось: он летит на крыльях. Бежалось легко, в охотку. Только когда попадались участки вязкой грязи и башмаки-туфли начинали противно чавкать, приходилось замедлять бег. Такие места юноша преодолевал с упрямой ожесточенностью. Зато студеный воздух, холодивший лицо, был даже приятен.
Тело жило само, двигаясь, одолевая пространство.
Позволяя рассудку скатываться в нору дремы. Ниже, глубже…
…Раскисшая дорога, по обочинам – снег. Грязный, ноздреватый. Нагие пригорки. Будто плеши в обрамлении…
…мамка! мамка моя!
Неужто сон и вправду вещий?!
Вит заставил тело отдаться бегу целиком. Как отдаются только по любви. Выдираясь из липких, глинистых объятий дороги, пытавшейся удержать беглеца. Расплескивая дальний хохот кошмара: заморочу! лишу сил!.. Врешь, злой ворон! Он успеет к рассвету, он спасет мамку… все будет хорошо!.. На небо выползла луна, и теперь впереди юноши бежала длинная изломанная тень. Они мчались наперегонки: кто быстрее. Отчего-то Вит считал очень важным обогнать эту фигуру: плоская, черная, она издевательски дергалась впереди, ускользая. Ветер хлестал по лицу узловатой плеткой, глаза слезились, окружающее виделось размытым, лживым. Мир готов был вот-вот осыпаться черепками разбитого горшка. Явить свое настоящее лицо: зубастый оскал зверя, усмешку букашки-гиганта, от которой и спрячешься, да не спрячешься…
Еще дважды юноша засыпал прямо на бегу. Пейзажи, искаженные призрачным светом луны, мешались с видениями, где-то далеко выли волки, вторя хохоту пугала-сна. Несколько раз Виту слышался голос Матильды. Жаль, слов не разобрать. На что жалуешься, Тильда? О чем упреждаешь? торопишь, да? Я бегу, Тильда, я спешу, как могу, как умею, спешу к тебе, к мамке, я успею… Ссохшиеся губы шевелились, словно в бреду. Я устал. Я очень устал. Сейчас бы присесть, отдохнуть… хоть на минуточку… Нельзя! Нельзя останавливаться!
Надо бежать, бежать, бежать…
Когда Вит снова очнулся, край неба посерел. Луна исчезла, предрассветная мгла неохотно редела, а впереди, совсем рядом, лежало родное село. Добежал! успел! успел к рассвету! На негнущихся, чужих, деревянных ногах, сбросив изорванные вдрызг туфли, босой юноша двинулся по знакомой улице – вниз, под гору, к реке.
XCV
Ночью Жюстине не спалось.
Женщина ворочалась на кровати. Дважды вставала, открывала окно. Долго вдыхала морозный воздух. Снова ложилась. Ничего не помогало. Больной паломник из Хенинга, свалившись под вечер снегом на голову, разбередил душу. Казалось бы: чужой человек. Отлежится – и съедет. Поминай как звали. Так нет же: настой от «заворота» согрела, сама напоила, и постелью озаботилась, и щели оконные паклей заткнула – не дай бог, продует беднягу! Больной от женского внимания сильно смущался. В лицо смотреть избегал, только благодарил шепотом. А племяши-провожатые, прежде чем в лагерь уйти, расплатились щедро. За ночлег, а сверх того – за заботу о прихворнувшем дядюшке.