Богатая белая стерва
Шрифт:
А был он старым джазистом, и жил в гордой нищете в облезлом, набитом крысами здании на Авеню Си. Играл почти каждый вечер в капризно освещенном кафе на МакДугал. Вы знаете все эти так называемые пиано-бары на МакДугал — дирекция состоит исключительно из подонков, и посетители тоже. Я преградил ему путь в тот момент, когда он, бросив окурок, направился было в заведение, чтобы начать смену. Поймал я его, потащил за рукав и спросил, дает ли он уроки. Он послал меня на [непеч. ] и вошел в кафе. Грубость в общении с детьми — признак плохого воспитания. На следующий день я опять к нему пристал, и он опять меня послал. Так продолжалось неделю. Ему надоело. Мои умоляющие просьбы его больше не забавляли. Он велел мне придти к нему домой и принести сорок долларов.
Я попросил папу купить мне
Все знают, какие коньки можно купить в Игрушках и Куклах за сорок долларов. Пожалуйста, уж вы мне поверьте — мои родители вовсе не богаты. Были времена, когда маме приходилось экономить на всем, чтобы заплатить за квартиру. Но, видите ли, плата за квартиру превышала тысячу долларов в месяц, а в те времена это была весьма значительная сумма, в то время как приличная пара роликов стоила долларов сто пятьдесят или двести.
Я завладел квитанцией от покупки коньков. Мама хранила все квитанции в старом ящике из-под обуви — привычка, характерная для всего американского среднего класса, вне зависимости от возраста и цвета кожи. Я доставил квитанцию в Игрушки и Куклы и, после долгих дебатов (они там думали, что средства мне нужны на наркотики и вознамерились спасти мои здоровье и мораль, если не мою невинность) мне выдали деньги. Также, меня предупредили, что позвонят моим родителям — проверить. Я дал им номер. Не наш номер, естественно, а просто номер, который вдруг пришел мне в голову, чьи первые три цифры говорили о нижнеманхаттанском месте жительства абонента. Один из моих хороших знакомых работает в ФБР, в профайлинге. Недавно я попросил его вычислить этот номер. Оказывается что во времена, о которых идет речь, номер этот принадлежал знаменитой джазовой певице чей сын действительно был запущенный наркоман.
С сороками долларов в кармане я появился в квартире пианиста сразу после школы.
Угадайте, что было дальше! Мужик оказался абсолютно беспомощным. Даже тогда я это понял. Он играл все вещи подряд совершенно одинаково — в такой, знаете, непритязательной, поверхностной манере, гладил клавиши. Время от времени его возбуждало собственное исполнение, и тогда он повторял один и тот же пассаж три или четыре раза, восхищаясь. Его основной внутренний ритм был очень примитивен, а его квартира — жуткая, гнусная дыра, наполненная влажным воздухом с запахами гниющей еды и немытого тела. Пианино у него было — ямаха, джазовое, тренькающее, но в хорошем состоянии. Он понятия не имел, как нужно давать уроки, и поэтому он просто показал мне, как он сам играет, а затем потребовал, чтобы я сыграл для него какую-нибудь песню, чтобы ему было видно, в чем состоят мои ошибки. Я сделал так, как он просил. Он действительно указал мне на некоторые ошибки. Я снова что-то сыграл. Он оскорбил меня и моих родителей. Он приложился к большой ромовой бутыли, велел мне отойти от инструмента и заверил меня, что теперь-то он действительно мне покажет, как нужно играть на самом деле.
Помню, он говорил специальным хрипловатым тоном, будто тайну великую открывал — Ты должен войти в настроение, пацан. Ты должен почувствовать настроение своими маленькими костями. Нужно почувствовать блюз, брат, и потом слушать свой собственный ритм, тот, что внутри твоего пацанского маленького сердца, и потом отрастить себе большой [непеч.].
И так далее. Ну, последнее он не высказал вслух, это я добавил от себя. В любом случае — это был обыкновенный и очень старый треп, которым балуются все бесталанные, плохо обученные ремесленники во всем мире, только белые говорят в таких случаях — чувство, в то время как черные обязательно упоминают ритм.
И все-таки урок не пропал даром. Наблюдая за тем, как старый шарлатан мучает инструмент, я заметил и запомнил несколько трюков которые, думал я, я попробую сам, как только приду домой. В виде выстрела под занавес он объяснил мне, что белых слушать не нужно. Никогда. Хонки, сказал он, ничего не понимают в музыке потому что у них нет сердца (т. е. того самого органа, по его словам, в котором и зарождается ритм, а все остальное исходит от души, которой у белых тоже нет).
Месяц спустя, по наитию, я зашел в Замковые Записи на Лафайетт. Мне наконец повезло. На большом рекламном экране играли видеозапись начинающего, очень молодого, но быстро поднимающегося ввысь звездного пианиста. Лет тринадцать ему было.
Думаю, это просто удача, что у меня такой характер — я никогда ничего не принимаю как должное. Маленький [непеч. ] играл какой-то опус Шуберта. Торс его ходил спиралью, а на абсурдно уродливом лице застыла неприятная гримаса, которая по задумке должна была, очевидно, передать зрителю, что исполнитель находился либо в дичайшем приступе боли, либо на грани оргазма. Один раз до этого я видел, как мой брат занимается онанизмом, и было похоже. Благодаря врожденному скептицизму я ни на секунду не предположил, что именно так должны себя вести за клавиатурой пианисты. Мне было лет пять или шесть, когда я видел черно-белый фильм, в котором главный герой играл, уж не помню, что именно, какой-то декоративный опус восемнадцатого столетия, и я, помню, восхитился, по наивности — а может, из-за детской мудрости, позой и осанкой актера — прямая спина, прямая шея, глаза едва смотрят на клавиатуру. Достойно и элегантно.
Пошло и дешево сделана была видеозапись, но тот, кто ее сделал иногда (реже, чем мне хотелось) обращал внимание камеры на собственно технику исполнения. Таким образом, несмотря на серию неуместных крупных планов и претенциозных углов, мне показалось, что я что-то там для себя ухватил. Я спросил бледную прыщавую девушку за кассой что именно там играют, и она посмотрела на меня будто я только что прибыл с Малой Медведицы и рассчитывал вселиться к ней в квартиру, а потом сказала, что не уверена. Она позвала кого-то по имени Зак, и этот Зак, с кольцами в носу и бровях и японскими татуированными символами по всему лицу и шее, притащился вперевалочку и некоторое время потратил на осознавание ситуации. В конце концов он остановил запись, вынул ленту, и стал изучать наклейку. Он нашел обложку и изучил ее тоже. Он сказал мне, что играет ужасно знаменитый русский пацан. Он чрезвычайно удивился, когда понял, что я интересуюсь именно композитором и названием опуса, а не пацаном и не русскими. Он назвал три разных имени, глупо и пошло сострил, сообщил мне, что запись можно купить в связи с распродажей за восемьдесят процентов от изначальной цены, и в конце концов отошел к звонящему телефону.
Придя домой, я попросил у своего брата двадцать долларов в долг, обещая, что буду экономить на ланчевых деньгах и расплачусь при первой возможности. Он сказал, с процентами. Я спросил, с какими. Он сказал, сорок долларов через два месяца. Дамы и господа, пожалуйста поймите — выбора у меня не было. Я принял его условия. Альтернативные методы добывания искомой суммы казались, да и были наверное, слишком рискованными для человека, берегущего себя для будущих великих свершений.
В тот вечер я терпеливо ждал, пока вся семья не уйдет спать. Мама очень меня обязала, уйдя в спальню рано, но папа уснул на диване перед телевизором, как он часто делал, так что мне пришлось пошуметь в гостиной. Он проснулся, наорал меня за шум, встал, и удалился в спальню, еще раз выйдя, чтобы забрать очки, и потом еще раз, чтобы пописать. Я подождал еще минут сорок. Было два часа пополуночи. Я выволок мою клавиатуру в гостиную, загнал пленку в плейер, и начал смотреть и слушать. К шести утра я обнаружил, что могу сыграть весь шубертовский опус — за исключением басовых нот, которых не было в моей клавиатуре.
…На аэропортовом автобусе он доехал до метро, а на метро до Манхаттана. У него не было ни связей, ни планов, ни денег, помимо семидесяти долларов, которые он заработал за смену, предварительно дав хозяину девяносто. Нужно было выпить, и нужна была приятная атмосфера. Комбинация этих двух факторов привела его в небольшой пиано-бар с задернутыми занавесями на окнах, на юго-западной кромке Челси.
Было десять часов вечера. Посетителей было мало. Пианист, подвизавшийся обычно в этом баре, уяснив, что много на чай ему сегодня не дадут, ушел домой — там у него, видимо, были более интересные дела.