Богатая белая стерва
Шрифт:
Как полагается, мы остановились в дайнере (я отказался от плана тот час же приступить к делу, я дико хотел есть, и Санди тоже), и затем в магазине канцелярских изделий, чтобы купить чернила для моего принтера (сорок долларов), бумагу (восемь долларов). Город барахтался в антитабачной кампании. Мы прибыли в мой район в девять. Вскоре я должен был расстаться с шестьюдесятью зелено-спинными, дабы сделать достаточно копий (сорок копий, тридцать страниц каждая). Сто долларов, чтобы распечатать партитуру симфонии. Джульен должен будет на следующей неделе несколько раз меня накормить.
Я сказал — Есть идея. Давай сделаем настоящий концерт.
Она сказала — Что ты имеешь в виду?
Я
А мне можно тебе помогать?
Я без тебя не справлюсь.
Ее улыбка была мне наградой. У меня тут же ослабли колени.
В ночь перед Концертом на Лужайке я выпил, может, три галлона молока, пересчитал всех овец в Шотландии раз пять, принял ванну два раза, прочел половину какой-то книги Шопенгауэра, послушал по радио несколько арий в исполнении молодого мулата, баритона, только что подписавшего контракт на сольный концерт в оперном театре во Фриско (пел он в основном скучные арии Беллини, с очевидно искусственным пылом) — и все-таки уснуть мне не удалось. Ну, может к утру подремал немного, пока будильник не зазвонил.
Санди, я заметил, тоже немного нервничала, и вела машину соответственно.
Она заметила, что у меня глаза красные.
Я свернулся в клубок, как мог, на моем сидении, поерзал, и в конце концов управился положить голову ей на колени. Она была в легком платье, и мои ольфакторные функции, усиленные бессонной ночью, позволили мне почувствовать слабый запах ее кожи через материю. Я удивился, открыв глаза и увидев, что до поместья Уолшей осталось меньше мили. Я сел прямо. Санди остановила машину на обочине, перегнулась ко мне, и поцеловала меня долгим, крепким поцелуем. Эгоистичная свинья, я только теперь понял, что, может, она тоже не много спала в эту ночь.
Мы остановились у одного из остаточных дайнетов на обочине. Граждане, принадлежащие к высшим классам, в них не ходят, но Санди была Санди, а я никогда от завтрака не отказываюсь. Официантка, моложавое существо с редкими зубами, одетое в грязную белую блузку, грязный передник, фиолетовые нейлоновые чулки, с двухдюймовыми вручную крашеными фиолетовыми же ногтями, приняла у нас заказ. Была она скорее всего совершенно фригидна, бедная неудачливая бимбо, иначе она заметила бы сексуальное напряжение, идущее от Санди и меня волнами. Нет, скорее всего она подумала что Санди — общественный работник, спасающий людей от падения в низшие социальные слои, а я ее протеже из трущоб. Я подмигнул ей. Она фыркнула презрительно. Дура, расистка.
Я слопал яйца и бекон, тост, выпил сок, выпил водянистый кофе — и попросил еще — пока Санди задумчиво копалась ложкой в половине дыни. Вскоре она уехала, а через двадцать минут вызванное по телефону такси примчало меня в поместье Уолшей.
Когда я поднялся на сборный подиум посреди лужайки, голова моя была удивительно ясна. Музыканты приветствовали меня кивками, не все кивки были в мою сторону. Женщины казались заняты мыслями, мужчины, почти все, настроены были саркастически. Я бросил быстрый взгляд в сторону гостей. Их было уже несколько дюжин, одетых богато и легко в летние костюмы. В тот год яркие цвета были в моде, опять. Мне было хорошо в моем таксидо.
Складные стулья, столы и пляжные зонтики торчали повсюду. Было чуть за полдень, частичная облачность, тепло. Компания по приготовлению и доставке пищи и обслуживанию, которую наняла Санди, была высшего класса, или может у них были другие причины действовать эффективно. Дюжина официантов, одетых очень похоже на моих музыкантов, предлагали, наливали, сервировали непрерывно.
Несмотря на все, сказанное Санди, я все равно не знал, какую роль я здесь играю. Оркестр — для развлечения гостей? Или же они действительно будут слушать хорошую музыку? Это что — концерт, или приятный звуковой фон для пяти дюжин белых граждан, обремененных наследственными доходами, традициями, нравами, и необходимостью все время выглядеть удовлетворенными?
Увертюра к «Орфею» — вибрирующая, стремительная вещь. Меньше чем столетие назад, предки моей аудитории — те, кто не умел воспринимать музыку, а только следовал общепринятым стандартам поведения и трепа — покривились бы. Автора опуса, в пенсне и цилиндре, немецкого еврея, ставшего великим французским композитором, современники считали вульгарным поденщиком, эксплуатирующим плебейские вкусы большинства. Теперь это не так, поскольку ни от кого не требуется больше воспринимать музыку серьезно. Только от критиков это требуется, и от профессиональных музыкантов (большинство первых, кстати сказать, до сих пор презирают Оффенбаха).
Я подождал, пока полная среднего возраста блондинистая виолончелистка перестанет чесать массивную левую ягодицу смычком (она пыталась делать это очень незаметно), затем пока один из бородатых кларнетистов устанет саркастически комментировать поведение виолончелистки, и затем пока виолончелистка выскажет свое мнение о внутренней сущности кларнетиста — и снова поднял палочку.
Мне удалось проконтролировать темп и поддержать положенную степень бравурности в звучании — до самой вальсовой темы. После этого музыка чуть не вышла полностью из-под контроля. Почти. Струнные потеряли нить на семь или восемь тактов. У меня возникло желание бросить палочку и уйти — просто пересечь лужайку, выйти за ворота и направиться к ближайшей станции (чье местонахождение было мне неизвестно). Струнные снова зацепились за ритм — до того, как я решился что-нибудь такое выкинуть. Я посмотрел на аудиторию.
Некоторые гости сидели теперь в полевых креслах, другие шатались по территории без всякого смысла, попивая алкоголь и болтая. Кажется, никто ничего не заметил. Все это было, конечно — как в домоцартовские времена, когда музыка была во всех смыслах декоративным искусством и предназначалась для ласкания благородных ушей во время светской беседы. После двухсот лет стремительного развития и полстолетия застоя, надувательства, трех дюжин фальшивых направлений и массовой стультификации, мы вернулись туда, откуда мы изначально вышли.
Мы доиграли финальную часть увертюры, то бишь Канкан (несколько человек обернулось с радостью узнавания в глазах… Как-нибудь, когда у меня будет достаточно влияния, я, может быть, составлю программу, состоящую исключительно из пьес, отдаленно знакомых широкой публике, чтобы они испытывали эту радость каждые пять минут — почему нет?)
Канкан закончился мощным ударом, и я выдержал паузу перед тем, как начать свой собственный опус, мою недавно законченную Первую Симфонию. Где-то в середине «Орфея» я осознал что, в любом случае, все потеряно. Музыка — особенно свеженаписанная — не предназначена для исполнения на открытом воздухе. В концертном зале есть акустика и есть интим. На воздухе, на лужайке, с лесом по соседству, ты конкурируешь с шедеврами Создателя — визуальными, аудиторными, ольфакторными. В помещении Бог иногда посещает шоу одного из своих детей. На воздухе дитя находится в собственной галерее Бога, свистит в копеечную свистульку, не попадая в ноты, пока главный оркестр Создателя выдерживает паузу, подчеркивая абсурдность действий ребенка.