Богатырские хроники. Тетралогия.
Шрифт:
Не дружили Микула и Вольга. Завидовали друг другу. Каждый хотел старшим быть, и не уступал один другому. Как в одном месте сойдутся — так и ссора. За мечи не хватались, словами перекидывались. А иногда начнут Силой биться. Бывало, с ума сходили те, что между ними оказывались. Я уж говорю им не раз:
— Внуки славу вашу делить меж вами будут. Образумьтесь, не кидайте Силу под ноги.
Микула хрюкнет:
— Потом поговорим, братик.
(Это, значит, затрещин навешает.)
А Вольга заулыбается, заморщинится, бороду погладит:
— Правильно говоришь, миленький.
Вспыхнет Микула, и пойдет меж ними разборка по новой.
А когда я на год к Вольге уходил воинскому делу учиться, несколько трепок от Микулы принял. Ревновал Микула зверем лютым. Но торопился я чему только можно научиться. И год с Вольгой ездил. Охотно Вольга приемы тайные показывал, но про Силу молчал. Я его стыжу:
— Вольга, уж не мальчик ты, пятьдесят тебе минуло, Микулин огонь с ним вместе в землю ляжет, упрямиться будешь, и твое с тобой уйдет. Лучится улыбкой Вольга:
— А мы с тобой, Святогорушко, условимся: как помирать стану, так весточку тебе дам и все тебе перед смертушкой расскажу. Подожди, миленький, молоденький ты, меня намного переживешь.
Так ничего я и не добился. Но воинское умение дал мне Вольга; коли не Сильные против меня выходили, один против дюжины легко справлялся я, Силы не расходуя. Понял: не научит меня ничему Вольга больше, и к Микуле вернулся. Он хоть иногда буркнет что, подберешь крохи и с умом сложишь.
И был я зрелым мужем уже, и разумом, и обличьем, хоть и было мне двадцать лет, и слава обо мне пошла. И приходили ко мне люди за помощью да советом. Но по-прежнему не любил я людей, презирал как тварей своекорыстных, жестокосердных и трусливых, Сильным всегда потатчиков. Но помогать — помогал, и за годы эти весь мындрагыр здоровый, с Востока вывезенный, растратил. Ядовитый при мне остался да ягин тоже. А на ягином Сила убавляться стала. Спрашивал Микулу, а он все одно — глазом косит и ворчит:
— Не любишь ты людей, братик, а вот яга тебя любила. Вот тебе и загадка вся.
И ничто не открывалось, мне нового про Кащея, как ни торкался я то в ту дверь, то в эту. И вспомнил ягин завет: пока целы ее косточки, ничего не откроется мне.
Микуле сказал:
— Отъеду на месяц один.
А он взъярился вдруг:
— Куда?
А я тоже ощетинился:
— Не спрашивает брат у брата выросшего, куда он коня правит.
Микула — затрещину, а я руку его поймал и к земле пригнул.
— Эге, — Микула говорит спокойно.
— Эге, — отвечаю.
— Больше не приезжай.
— Не приеду.
— Дурак ты, хоть и руку мою пересилил.
— Это отчего?
— А не любишь никого.
На том и расстались. Ехал я и сердился. Как же да за что людей-то любить! И яга про это ничего не говорила.
В деревню не заезжал, сразу на погост. Сровнялись с землей родные могилки. Поехал к Кащеевой. Зеленеет вся. Ушел яд, не зря яга мындрагыр извела. На болото двинул. Осинка, что я на могиле посадил, большая уж стала. Слез я с коня, в пояс поклонился: «Здравствуй,
Добрался до дороги, где мне тогда отряд княжеский, разбойничков догонявший, встретился, и дальше через лес поехал.
Трудно на коне по прямой ехать, еще трудней, чем пешему. Но еду. Еду и еду. Деревни какие-то бессмысленные да леса, и знаков никаких нет. Но Упирь не спрашиваю: злится Упирь на глупость. А, чувствую, есть тут моя вина какая-то. Долго ехал, пока в Ладогу-озеро не уперся. Плюнул со злости. Нет дальше пути ни пешего, ни конного. Челн долбить, что ли? Есть и острова на Ладоге-озере, а может, в воде разгадка меня ждет? Хожу, как кот вокруг сметаны, по кромке воды. Челн долбить — так какой же челн нужен, чтобы с конем Ладогу переехать? А без коня — на что я за Ладогой годен и что с конем моим станется, покуда я скитаться буду?
Понял: зимы надо ждать, покуда лед прочный станет. А уж осень была, так что месяца два мне перебиться оставалось. Покуда к морю Варяжскому съездил, я к тому времени уж приспособился с морями говорить. В каждом живет матерь морская, норовистая, и нет правил никаких постоянных, как подходить к ней.
Вышел на моря берег, Силу напряг и спрашиваю:
— Ответь мне, матерь морская, отчего не открывается мне загадка, живу которой ради? Отчего ягиные косточки дорогу мне преграждают?
Молчит матерь морская, но выбрасывают мне волны на берег игрушку детскую — куклу грубую, деревянную. Не разгадал я загадки, но куклу с собой взял и обратно поехал.
Стал лед на Ладоге-озере, поднабрал я корма для коня и поехал осторожно.
Ох, Ладога-озеро, берегов не видно, одна пустыня белая, тоскливая. Где лед прозрачный — там видно, как водяной со дна пузыри тонкие пускает. И нет нигде ответа. Но екнуло вдруг мое сердце, потому что точно на север остров обозначился. Понял я: недаром по льду спотыкался.
И точно — на берегу сруб стоит грубый. На пороге женщина, годов сорока. Кланяется мне в пояс:
— Здравствуй, Святогор. И тебе приют будет, и коню твоему пропитание, усталому.
— Здравствуй, — говорю. — Силу на тебе чувствую. А уважаю я Силу. Ты, видно, много обо мне уж знаешь, потому что велика Сила твоя, а я по дороге не заслонялся. Знаешь, зачем я приехал.
— Да в дом зайди, — говорит, — продрог.
Сидим. Собрала она на стол. Налила щей, миску мне протянула, а потом дрогнула у нее рука, и разбилась миска, и новую мне налила, и извинилась. Похлебка пустая, травяная, да горячая, и то дело. Но странно мне показалось, что миска у нее из рук прыгнула.