Богемная трилогия
Шрифт:
Наташе захотелось обнять его, что она и сделала, да так нежно, что сама удивилась своей способности обнимать.
— Мишенька, — сказала она, — я люблю мужа, если бы ты знал, как я его люблю…
Он вернулся таким, как был, ну, совершенно таким, то ли лагерь никак не повлиял на него, то ли у него всю жизнь привычки были лагерные, он вернулся не из лагеря, а из жизни, не потеряв расположение ни к чему на свете. Из новых привычек появилась только одна совершенно перестал записывать свои стихи сам, а просыпался ночью и орал благим матом: «Карандаш! Быстренько! Диктую, Танька, записывай скорей, не то уйдут», — и начинал диктовать Бог знает откуда пришедшие ему ночью в голову строки. Он диктовал, сидя в постели,
А записывать, оказывается, было нечего, не стоило и будить. Правда, иногда и в этих ночных импровизациях что-то попадалось — не зря они трудились. Лучшее Игорь переписывал в тетрадь, которую назвал «Альбом — музей моей жизни». Но вскоре появлялся Круч, жадно ел на кухне, сидел долго, будто ждал каких-то неприятных для них событий, не дожидался, уходил, прихватывая с собой плоды их ночных развлечений. Игорь почему-то охотно ему их отдавал, чем приводил Наташу в негодование.
— Это твои стихи, кто он такой, почему ты ему все даришь?
— Во-первых, стихи писать научил меня он, во-вторых, Наташенька, эти стихи плохие, но самое главное, что Круч — старьевщик, старьевщик собирает старое, ненужное, стихи старятся, как только их напишут, вот я и отдал старьевщику старье.
Все равно она не соглашалась, равнодушие к сделанному поражало ее, ведь были люди, способные оценить его поэзию. В двадцатые годы его читали в Париже, разве это так просто? Если бы они добрались, возможно, Танечке не пришлось бы сейчас донашивать ее старые вещи. Кто знает, как сложилось бы все? Хотя знает она, знает, что и в Париже счастье не длилось бы слишком долго. За успех надо держаться, а не то он вырвется и улетит, оставив в руке пук перьев. Но Игорю говорить этого не следовало.
— Откуда ты знаешь, что такое успех? Может, это то, что переживают наедине с собой? А может, мой главный успех — это ты и Танька?
И все. А дальше продолжалась жизнь, которой нет цены.
Все, что он любил в театре, было уже не нужно, он попытался снять кино, но дело в том, что он не любил кино, честно сознался, ему не поверили, а отказаться уже не мог, потому что место съемки предложили выбрать ему, а какое место съемки, если по сценарию лето? Конечно, море. Он выбрал море, чтобы на юг, погреться после своего канала, сидеть на пляже и дуть в жару горячий чай из блюдца, а вокруг чтобы зажигались юпитеры, как маяки, и дамочки с проносящихся катеров восхищенно вздыхали: «Ах, кино снимают!» И, не смущаясь присутствием мужей и любовников, рассматривали в бинокли его сверкающую на солнце лысину.
Кино было про партизан, он все красиво придумал, но, когда увидел белесые от соли камни, крупную цветную гальку на берегу, представил, что ему на время съемок надо все это бросить и забраться в сырые штольни прибрежных каменоломен, тут же про всех партизан забыл, а кино снимали уже без него те, кто снимает все, что им на глаза попадается, — операторы. А он чай дул на пляже. Пленку потом на студии смыли, делать фильмы больше не приглашали.
Таня в тот год переживала первую свою личную драму, делилась с отцом, с Наташей почему-то нет. Вероятно, считала, что у мамы меньше опыта. Что ж, это правда.
Они ходили около дома, она рыдала постоянно, он объяснял ей что-то, воодушевленно показывая кому-то невидимому шиш, она смеялась, тогда он начинал нашептывать ей, наверное, что-то запретное, это приводило девчонку в восторг, и домой возвращались абсолютно довольные друг другом.
Счастья в доме было много, денег мало.
Однажды она пришла и увидела Игоря, беседующего с двумя мужчинами, что-то ненатуральное было в облике этих мужчин: приблизительно одного роста, а вещи на них сидели так, будто по ошибке поменялись костюмами. Бегло взглянули на Наташу, поздоровались, но она почувствовала, что успели осмотреть ее всю, при ней разговор не продолжали, поблагодарили, ушли довольно быстро. По тому, как они выстукивали каблуками, поняла Наташа, что не костюмами они поменялись, просто военные надели штатское. Что им нужно от Игоря?
На другой день он сказал:
— Я хочу поделиться с тобой счастливой идеей.
Она насторожилась.
— Вчера ты удивилась, застав в нашей комнате тех двух мужчин, они показались тебе неприятными, я заметил, но это мои друзья с канала.
— Я так и думала, — сказала Наташа.
— Что делать, если у меня только в экстремальных ситуациях получается жизнь? Видишь, орден, где бы мне его еще дали?
— Не хвастай, — сказала Наташа.
— Хорошо, Наташенька, в стране происходит полная мелиорация и еще какая-то полная х…я, мы без денег, начальство меня помнит, мне снова предложили поехать на канал.
— Как, туда же?
— Нет, чудачка, тот канал уже сдан, на Волгодонск. И знаешь, — он смущенно фыркнул, — я согласился. Мало того. — Он вынул из кармана документ. — Я уже завербовался.
— Зачем? — крикнула она. — Зачем ты это делаешь, там же опасно!
— Не кричи, пожалуйста, не более опасно, чем в любом другом месте, и потом запомни: чем ближе к зверю, тем больше шансов, что он тебя не заметит. А там не звери, там мои друзья. В конце концов, надо же нам что-нибудь есть.
«Вот и все, что я заслужила у жизни, — подумала Наташа. — А как же Париж?»
И вспомнила слова своей бывшей подруги Саломеи: «Не то плохо, что яростный, хуже, что беспородный!»
— Делай как знаешь, — сказала Наташа.
А потом приехала мама. Это была уже другая история. За все время ссылки Игоря они почти не виделись, мама тоже пережила и горе, и счастье. Умер муж, за которым она бежала из Тифлиса, появился юноша, с которым приехала в Москву. Последняя ее страсть, не увлечение, именно страсть, взаимная, не лишенная черт экзальтации, мама и в этом возрасте утверждала свое право жить страстями. Ее боготворили. Чужие страсти обрушивались на Наташу всю жизнь. Наташа знала, что боготворили маму все и всегда, но сама мама так не считала. Это случилось с ней впервые, и оттого она стала счастливей, свободней, щедрей. Того же ждала от других. Они поселились в Кисельном надолго. Они шептались, они гуляли, им нравилась Москва, она все время что-то роняла, он бросался поднимать, и в доме возникала какая-то совершенно самостоятельная жизнь, беззаботная, но исключающая и Наташу, и Игоря, и Таню. Игорь переехал в Дмитров, в контору канала, часто оставался там ночевать. Чтобы поговорить с женой наедине, начал назначать ей свидания в маленьком кафе на Чистых прудах, кафе стало их домом. Это было ненормально, но поговорить с мамой Игорь не решался, их связывала петроградская дружба, и потом он рассчитывал на понимание, что поразило Наташу, он, утверждающий, что страсть попирает все законы нормального общежития, рассчитывал, что мать сама все поймет и уедет.
— Она же трезвая женщина, — говорил он. — Как можно, имея в Петербурге огромную квартиру, приезжать и проводить медовый месяц в нашей крошечной? Какая-то безумная идея.
Но мать не уезжала. Мало того, она заявила Наташе, что Москва им нравится больше, у Лени здесь перспектива работы, они займутся обменом, а пока поживут с детьми. Она осталась с той же твердостью, как когда-то ушла.
И тут не выдержал Игорь, он поговорил с Леней.
— Нет! — кричала Мария Евгеньевна, после того как Леня почти в истерике сообщил ей суть разговора. — Кто угодно, но только не Игорь!