Бои местного значения
Шрифт:
Таксист вдруг приободрился, осмелел, даже запел дребезжащим тенорком, но отнюдь не лишенным слуха:
– Деньги советские, ровными пачками, с полок глядели на нас.
– Молодец, – одобрительно кивнул Шестаков, – молодец. Боишься, а форс держишь. И меня боишься, что обману, и легавых боишься. Ладно, чтоб знал: дело имеешь с самим Пантелеевым. На тебе сразу кусок. – Он отсчитал не спеша шоферу тысячу. – Те две, что обещал, тут и будут, – похлопал ладонью по крышке перчаточного ящика. – Начинаешь прилично жить, фраер, поимей это в виду. Понравится –
Шестаков подождал, пока Слесарев откроет дверку, и дружески толкнул его в плечо. Но так, что тот почти вылетел из машины.
Пересел на его место и плавно, аккуратно тронулся. Ему неприятности с милиционерами, носящими на рукавах ромбическую нашивку «ОРУД», сегодня были не нужны.
Через полчаса Шестаков стоял чуть ниже поворота с улицы Дзержинского на Кузнецкий Мост, прямо напротив дверей приемной НКВД, от которых тянулась тоскливая, мрачная, чем-то для человека, сведущего в мифологии, даже похожая на очередь к вратам Аида лента на удивление хорошо одетых женщин. Что разительно отличало ее от очередей за хлебом.
(Да сколько же он вдруг увидел самых разных очередей за неполную неделю своего «хождения в народ»? Едва ли не больше, чем за многие и многие предыдущие годы.)
Зато выглядели эти женщины (мужчин в очереди совсем не было), куда более подавленными, чем даже голодные рабочие в Кольчугине. Оно и понятно, не за хлебом стоят, без которого и перебиться можно день-другой. Передачи принесли арестованным или просто надеются узнать, в какой тюрьме содержатся отцы, братья, мужья и сыновья.
Под следствием еще, или отправлены на этап, или осуждены «без права переписки».
Смотреть на них Шестакову было тяжело, сразу же приходила в голову мысль, что точно так же, среди этих женщин, могла бы стоять сейчас и его Зоя, сжимая в руке узелок со сменой белья и кое-какими, поначалу, возможно, довольно приличными продуктами.
Если бы вообще было кому и что передавать.
И тут же он ощутил нечто вроде радости – к нему это все не относится. И даже больше – они те, кто сейчас пребывает внутри одной из московских энкавэдэшных тюрем – неудачники, не сумевшие постоять за себя тогда, когда это еще можно было сделать, а вот он – сумел.
И сейчас он, пусть и преследуемый гончими собаками волк, но – свободный волк. В карманах у него аж три смертоносных ствола – два «нагана» в наружных карманах пальто и «вальтер» во внутреннем. Барабаны и обойма полны патронов, и еще в карманах насыпью десятка три теплых латунных цилиндриков. В случае чего – прорвемся, мало не покажется.
Стрелком он себя ощущал классным, был уверен, что человек пять-шесть положит раньше, чем они успеют сообразить, что происходит. Теперь – не привыкать. И проходных дворов для маневра полно вокруг.
Убивать кого бы то ни было, даже этих человекообразных с малиновыми и синими петлицами, Шестаков отнюдь не хотел, однако знал, что сделает это без малейших колебаний. Четко и профессионально.
Он посмотрел сначала налево, где за стрельчатыми окнами НКИДа, в каком-то из кабинетов писал справки и проекты дипломатических нот друг Витюша, потом направо, на нависающий над улицей и площадью Воровского айсберг Лубянского дома.
Айсберг? Или, наоборот, «Титаник» с рядами освещенных окон, за которыми веселятся пассажиры, не знающие своего часа?
Вот сейчас кто-то из них, тепло простившись с друзьями, пойдет домой, отдохнуть от трудов праведных. А кто-то собирается на задание, арестовывать очередного, заведомо готового к закланию агнца. И не думает о возможной своей печальной участи, которая совсем уже у порога.
Разве что оркестр там у них не играет, поскольку не трансатлантический лайнер все же и в кабинетах пахнет не «шанелями», не дорогим табаком, а начищенными сапогами и немытым телом. В баню-то ходить приходится не чаще, чем раз в неделю, а служат по двенадцать-четырнадцать часов, и потеют там все непрерывно: подследственные от страха и боли, а допрашивающие просто от духоты, тесных суконных гимнастерок, ну и от злого азарта тоже.
Ладно, бог с ними. Шестаков усмехнулся неуместному полету фантазии. Ну а что еще делать, когда второй уже час болтаешься вдоль квартала – вниз до зоомагазина по одной стороне, потом до угла улицы Дзержинского по другой, ожидая старого друга.
Когда же, наконец, он закончит там свои дипломатические дела?
Время подходит к часу ночи. Очередь стоит, шевелящаяся и одновременно странно тихая и неподвижная. В ней самые любящие, заботливые и терпеливые. Заняли с полуночи, чтобы успеть к восьми утра оказаться в числе тех сорока-пятидесяти человек, у которых примут передачу. Которые успеют до шестнадцати, когда узкое окошко захлопнется до следующего утра.
Шестаков позвонил Витюше Овчарову полчаса назад из уличного автомата. Тот еще был на рабочем месте. Отозвался утомленным голосом. Григорий послушал троекратное «Алло, алло, говорите» и повесил трубку на никелированный крючок черного аппарата в тесной деревянной будке.
Тоже, бедняга, сидит на службе в дело и не в дело. Как будто без них вся мировая политика вразнос пойдет, несмотря на то что и иностранные посольства в Москве, и соответствующие министерства за границей закрылись в урочный час.
Только война или острые форс-мажорные обстоятельства могут выдернуть из квартир и дач степенных джентльменов в серых визитках. В Париже, Лондоне, Берлине и Токио.
А наши бдят. Ждут, трепеща в душе, звонка из-за кирпичной Кремлевской стены или где там сегодня проводит время Хозяин.
Наверное, и в древней Ассирии, и в Египте чиновники меньше боялись своих Рамзесов и Ашшурбанипалов, чем эти – вождя прогрессивного человечества.
Шестаков вроде бы и забыл, что две недели назад был точно таким же. А сейчас вот гордо ходит, загребая носками сапог сухой растоптанный снег пополам с песком, сжимая в кармане теплую рукоятку «нагана», и плюет на все, и презирает всех.