Больно не будет
Шрифт:
Кузовлева зашла с другого бока.
— У тебя плохо с жильем? — спросила она.
— Нормально.
— Может быть, тебя кто-нибудь обидел конкретно?
— Никто меня не обижал. Извините, Мария Петровна, я пойду покурю.
В результате пересудов все пришли к единому мнению, что, видимо, Новохатов нашел где-то приличное местечко и темнит из суеверия или не желает афишировать свои успехи, чтобы кто-нибудь не перебежал дорогу.
Трифонюк пришел точно к такому же выводу. Но он не хотел отпускать Новохатова, потому что считал, что между ними наметилось взаимопонимание.
— И куда же ты собрался, дружок, если не секрет? — дружелюбно спросил он, когда они второй раз встретились.
— Еще не знаю, — ответил Новохатов. — Без работы не останусь.
— Это верно. Без работы у нас никто не остается. Весь вопрос в том, какая работа. По душе ли она человеку. И что обещает в будущем. Ведь ты, наверное, не пойдешь на вокзал
Во взгляде Новохатова мелькнул интерес:
— А что? Может, и пойду. Там неплохо платят.
Трифонюк сделал вид, что обиделся.
— Не надо так со мной разговаривать, — попросил он. — Не забывай, что характеристику писать мне придется.
— Мне не нужна характеристика, — сказал Новохатов.
— Ах вот как! Тебе не нужна. Охотно допускаю. Но думаю, что отделу кадров она понадобится.
Новохатов пожал плечами. Он подумал, что хорошо бы сегодня вечером сходить в баню, и обрадовался, впервые за долгое время ощутив в себе какое-то иное желание, кроме желания видеть Киру.
— Вы хотите уйти прямо с завтрашнего дня? — спросил Трифонюк, которому стало невмоготу следить за скучающим Новохатовым. Он в самом деле начал накаляться. В конце концов, сколько можно терпеть эту фанаберию.
— Можно прямо с сегодняшнего.
Трифонюк согласно кивнул и подписал заявление. Только очень хорошо знающий его человек мог бы заметить — по его внезапному молчанию, по забившейся у виска жилке, — какие страсти в нем вдруг закипели. Нет, это не было обыкновенное раздражение или злость на Новохатова, ведущего себя нагло. Тут все было сложнее. Спокойствие Новохатова, его безмятежность были не просто оскорбительны. Они вызывали в Трифонюке бурю чувств потому, что он сам никогда, ни при каких обстоятельствах за всю жизнь не мог позволить себе такого поведения, какое позволял себе этот молокосос. Тут не в отдельном слове, и не в жесте, и не в смысле дело, а в чем-то неуловимом и более серьезном — пожалуй, в том, что для Новохатова и ему подобных словно не существовало железных рамок, ограничивающих жизненную тропу самого Трифонюка. Внутри этих рамок, которые состояли из нравственных принципов, общественных установлений, всевозможных бытовых и производственных нормативов, Трифонюк мог многое, он даже мог их нарушать, каждый по отдельности и все, вместе взятые, но вот выйти за них он не мог, это было для него что-то подобное святотатству и означало погибель. А Новохатов легко проходил сквозь эти железные ограждения, как фокусник сквозь стену, и исчезал из поля зрения и становился недосягаемым. Это убивало, приводило в бешенство, ибо ставило под сомнение правильность и целесообразность собственного, казалось, неуязвимого, выработанного десятилетиями уклада жизни. Добро бы речь шла о каком-нибудь бездельнике, пьянице, человеке без твердых основ, тогда это было бы даже естественным, но Новохатов, насколько его узнал Трифонюк, был вполне уравновешенным человеком, толковым работником и не обладал порочными наклонностями. И вот именно он осмеливался вести себя так, как может вести себя или круглый идиот, или человек с огромными связями и положением. Почему? В чем тут штука? Распущенность это или незнакомая Трифонюку абсолютная внутренняя независимость? Виталий Исмаилович испытывал одновременно и странную зависть, и острое желание подойти и хлестануть по щекам эту наглую, улыбающуюся рожу.
— До свидания, — сказал он. — Передумаете, возвращайтесь. Только не очень тяните. Обещаю, месяца два ваше место будет вакантным.
Ни словечка благодарности в ответ — вежливый кивок, холодное «Спасибо!». Даже руки не протянул.
Вечером Новохатов сидел на полке в бане, в обществе незнакомых людей пролетарского происхождения. Он впервые пошел в баню один, поначалу чувствовал себя неловко, но вскоре обзавелся знакомыми, и веничком его хлестали, и он хлестал и тер подставляемые спины. Один, мужичонка невзрачный лет сорока пяти, как и Новохатов явившийся в одиночестве, особенно был неутомим. Он сколотил вокруг себя компашку, куда и Гришу включил, они вымыли и проветрили парилку, и сейчас наслаждались сухим свежим паром, пусть и вечерним, малость пригорклым. Зато и народу было немного. Мужичонка, назвавшийся Сережей, то и дело спускался вниз и швырял в печку совок за совком, добиваясь одному ему ведомой кондиции. Печка в ответ издавала злобное шипение. «Хватит! Эй! Хватит!» — орали Сереже с полка, но он только повизгивал в восторге и, покуда не опустошал тазик, от дела не отрывался. Потом, захлопнув заслонку, радостно урча, вползал по ступенькам наверх и победно оглядывался, словно ожидая награды.
— Теперь как, лучше?! — спрашивал Сережа, светясь раскаленным лицом. — То-то! Дыши чище, кидай дальше. Давай, Гриня, полосни-ка малость по спиняке!
Однорукий старичок, сосед в предбаннике, угостил Новохатова чаем, заправленным облепихой. Налил ему из термоса со словами: «А попробуй-ка
— Будь здоров, не кашляй! — сказал Сережа, счастливый и умиротворенный. — Вот так, ребята. День работай, два гуляй. А то я раньше на заводе вкалывал. И чего хорошего? Утром не опоздай, днем похмелиться не моги и думать. Того гляди, статьей шибанут. А за все страдания — вот тебе полтораста рубликов или от силы двести. Это как, а?
— М-да, — неопределенно хмыкнул однорукий дед, к которому Сережа вроде обращался.
— То-то! За такие деньги пускай негров ищут. А тут еще, слышь, Гриня, мастер ко мне начал, паскуда, привязываться. Ходит по пятам, следит. Дорогу я ему пересек, знаю, какую я ему дорогу пересек, — к Нинке-кладовщице. Ну совсем житья не стало. Перекурить некогда. Я к нему, паскуде, передом, а он ко мне задом. Но все же мастер, наряды закрывает, работу дает, вся власть в его руках. Я ему сказал: «Отцепись от меня, вражий сын, не нужна мне Нинка! Она сама мне проходу не дает!» Я-то думал как лучше сказать, думал урегулировать это дело, а он с того раза вовсе озверел. Он на Нинке жениться собирался, а у той стервы полцеха женихов. И я, конечно, в их числе. Вот как бы ты на моем месте поступил?
Дед пробурчал что-то нечленораздельное и протянул Новохатову термос. Он так ловко управлялся одной рукой, точно она у него раздваивалась.
— И в такой обстановке тяжелой, — продолжал бывший слесарь Сережа, — как на грех, в понедельник у меня прогул. С получки, конечно, да тут еще у брательника новоселье, ну, в общем, не смог я на работу явиться. Так получилось, моей вины нету. Я хоть какой лягу, а утром всегда на работу ходил. Это у меня первый закон. Литра полтора молока выжру — и приползу хоть на карачках. Так воспитан. Батя меня так воспитал. Но тут — не смог! Будильника не услышал, жена с ночи пришла, тоже проспала, детишки, двое у меня, в школу утром ушли, я очнулся — уж первый час, магазин скоро на обед закроют. Короче, прогулял. Не по своей вине, но факт действительно есть. Прихожу во вторник виноватый — и что же узнаю? Эта паскуда уже накатал докладную, и уже мне грозит двадцать пять процентов зарплаты снять. Я его чуть табуретом не пришиб. «Это, говорю, ты кому проценты сымешь, мне?!» А он: «А почему и нет? Чем ты такой особенный?» Я не особенный, нет, я как все, но я на этом заводе с шестнадцати лет, почти тридцать годов отбухал. Того мастера еще в задумке не было, когда я по цеху стружку гонял. Конечно, самолюбие у меня взыграло. «Эх ты, — говорю ему, — мать твою за ногу, ты из-за бабы на подлость пошел. Какой же ты после этого мужик!» А он, паскуда, надул щеки и так, знаешь, как с трибуны: «Не из-за бабы, а ради дисциплины и порядка, которые для всех одинаковые!»
Сережа перевел дух, отхлебнул пива и уставился глазами в пол в скорбной задумчивости.
— Ну и дальше? — Новохатову очень интересно было слушать. Он все пытался представить эту Нинку, из-за которой сыр-бор разгорелся. Мужичонка-то был уж очень невидный из себя, правда, глазки у него были озорные, настырные, некоторым женщинам это должно нравиться.
— Дальше? — переспросил Сережа уже без всякой бравады. — А чего дальше. Дальше больше. Докладную он отдал начальнику цеха, а тот его поддержал. Одна шайка-лейка оказалась. Я-то на Петра Борисыча надеялся, а он... Я, конечно, ждать ихних наказаний не стал, ломанул с завода.
— Куда же ты ломанул, парень? — поинтересовался однорукий. Сережа взглянул на него с подозрением.
— Куда — не важно, дело прошлое. А счас не жалею, счас я кум королю. День работаю, два гуляю. А сколько имею, тебе и не поверить.
— Это где ж так?
Сережа старику не ответил, позвал Гришу париться. В парилке он его спросил:
— Гляди, старый осуждает, да? Осуждает?
— Не думаю. Любопытствует.
— Осуждает, я вижу. Не понял, вот и осуждает. Меня и жена сначала не поняла, тоже осуждала. Опасалась, что я с круга сойду. А как я ей живую денежку начал таскать, по-другому запела... На углу мебельный магазин знаешь?.. Вот там я и работаю теперь. Смежную специальность освоил, грузчик-краснодеревщик. Наше вам с кисточкой. Через два дня на третий. И обязательно с прицепом. Благодарят люди за старание.