Больно не будет
Шрифт:
— Нет.
— Говорит, все между нами разладилось, и стал такой задумчивый, как греческий философ. Я испугалась и говорю ему: да ты ложись, миленький, утро вечера мудренее, а после все образуется. Но он не лег. Нет, говорит, Кира, нам надо разобраться во всем и решить. А я, Тимофей Олегович, не верю ни в какие разбирательства и не стала с ним разбираться, а сделала вид, что сплю. Сама думаю: чего, ей-богу, я буду мытарить хорошего человека, если он до того дошел, что боится со мной в одну кровать лечь, не разобравшись? Я уеду. Он немного попереживает, а потом найдет себе подходящую девицу, работящую, красивую, которая будет его
— Я тебя люблю, Кира! — сказал Кременцов.
— Это физиология, — улыбнулась Кира. — Вы это понимаете не хуже меня. Это пройдет. Я вам не опасна.
— Твой муж в городе, — сказал Кременцов. — Он приходил ко мне утром.
Кира недоверчиво сощурила глаза.
— Гриша в городе? Вы не ошиблись? Хотя чего тут удивляться?
— Вот и я тоже не удивился.
— Вам говорили когда-нибудь, Тимофей Олегович, что вы очень остроумный человек?
— Нет, никто не говорил.
Кира задумалась, отвернувшись от него. Он ждал, рассеянно поглядывая в окно. Вспомнил, что с утра ничего не ел. Забавно, что вспомнил именно сейчас, а не в ресторане и не дома. Да он и не вспомнил, а так — в животе слабо уркнуло. Желудок сопротивлялся выходу из режима, но тоже с опозданием. Кременцову показалось, что Кира забыла про него. У нее было мечтательное выражение лица, словно она предполагала скорый праздник.
— Вы можете достать бумагу и ручку? — спросила Кира надменно.
— Ты хочешь позвать его сюда?
— Зачем? Я напишу ему, чтобы он уехал. Не хватало еще ему шататься по больницам.
Кременцова поразило, что настроение ее ничуть не изменилось, и в ее спокойствии он не мог заметить никакого насилия над собой. Или у нее черствое сердце, или она действительно никого не любит. Или она чудовище притворства. Он сходил к сестре и принес лист писчей бумаги. Кира писала записку при нем. Она лишь слегка помедлила, а после набросала несколько строк бестрепетной рукой.
— Как он выглядит?
— Мне трудно судить. Я его первый раз вижу. Он очень хорош собой.
— Ага. Он всем нравится... Вы придете вечером?
— Конечно.
— Ну ступайте, я посплю. — Она отвернулась к стене, поудобнее устроилась и затихла.
— Кира, девочка моя! — окликнул он. — Тебе ничего пока не нужно?
— Я засыпаю. Наверное, они вкололи мне снотворное.
Кременцов поднялся наверх к главному врачу. Он узнал, что кровь у Киры неважная, но такая бывает при многих заболеваниях. Давление низкое, но тоже не катастрофическое. Они немного поговорили об отвлеченных предметах.
— Так мы с тобой в прошлом году и не съездили на рыбалку, — сказал врач.
— Да уж, не собрались, — ответил архитектор.
— А ведь напрасно.
— Чего уж хорошего. Может, на той неделе соберемся?
— Как ты соберешься, я вижу.
— Ты, Миша, меня
— Я тебя не ругаю. Я за тебя скорблю. Впрочем, от этого никто не застрахован.
С Кириной запиской он вернулся домой. Лег не раздеваясь и часик вроде подремал, потом пошел в магазин — надо было хоть молока купить. Желудок уже не бурчал, а скорбно выл. Он побывал в одном магазине, в другом. Везде очереди, везде знакомые. Рад был хоть немного отвлечься. Возвращаясь, издали заметил Новохатова, который выходил из подъезда. Прибавил шагу, но тот свернул за дом. Рысцой Кременцов добежал до угла — никого, пусто. Может, это был и не Новохатов.
Начал ковыряться в замке, дверь распахнулась, сын на пороге.
— Ты разве не уехал? — удивился Кременцов.
— Как видишь.
— Ну и отлично. Сейчас поужинаем. Я пельмени купил. На кухне на столе Кириной записки не было. «Все ясно, — подумал Кременцов. — Значит, это был Новохатов. И значит, записка уже у него. Тем лучше».
— Кто-нибудь приходил? — спросил он.
— Да, папа. Законный муж твоей гостьи.
— А-а. И как же вы с ним поладили? Надеюсь, без эксцессов. Он тебя не бил?
— Папа, папа! Опомнись, образумься! Ну давай же поговорим здраво.
Кременцов не слушал. Он вернулся в прихожую и снова напялил на себя доху. Он пошел в больницу к Кире. Дома ему нечего было делать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Новохатов закрыл больничный и в тот же день подал заявление об уходе. Новость распространилась мгновенно. Он целый день торжественно просидел за своим столом, бездельничая, выходя изредка в коридор покурить, а к нему поодиночке и группками подходили знакомые и интересовались причинами ухода. Независимо от того, кто это был — пожилые женщины или старые приятели по институту, он всем отвечал одно и то же: надоело. Он выплеснул это свое равнодушное «надоело» сто раз за день. Иным вполне достаточно было такого короткого объяснения, другие пытались вникнуть в суть дела поглубже, но безрезультатно. Дольше всех допытывалась Мария Петровна Кузовлева, председатель профсоюза, в силу своей общественной должности и природного темперамента женщина неугомонная и въедливая. К тому же она была искренне привязана к Новохатову — во многих случаях это был ее незаменимый помощник. Привязанность ее к Новохатову была безответной.
— Гриша, — сказала она, — я намного старше тебя и лучше знаю жизнь. Надеюсь, ты не сомневаешься в моем расположении к тебе? Почему ты уходишь?
— Надоело.
— Это не ответ. Скажи мне настоящую причину, я помогу тебе. Ты мне веришь?
Новохатов сдержанно зевнул.
— Гриша, такими работами, как у нас, не бросаются, как перчатками. Тебе предложили что-нибудь получше?
— Нет.
— Почему же ты решил уйти? Куда?
— Надоело, Мария Петровна.
— Да что надоело-то, что?! Прости меня, но это звучит по меньшей мере легкомысленно. От тебя не ожидала.
— Больше мне нечего сказать, — ответил Новохатов, с тоской взглянув на часы. Еще часа два нужно торчать на службе. И еще предстоял разговор с Трифонюком. Прочитав заявление, Виталий Исмаилович насторожился, долго смотрел на скучающего Новохатова, ища подвоха, задал сакраментальный вопрос «Почему?», услышал безразличное «Надоело!» и велел идти спокойно работать, сказав, что вызовет ближе к вечеру.