Большая дорога
Шрифт:
— Нет, мама. Эту игрушку делали очень трезвые, расчетливые люди. Они воспитывают с детства в людях жестокость, будят в них зверя, чтобы эти люди не знали пощады, когда их пошлют убивать нас…
Пришел Тарас Кузьмич. Увидев Тома, он оторопело попятился, нерешительно протянул ему руку и тотчас же вытер ее платком. Он заинтересовался коробочкой и долго вертел ее в руках, нажимал кнопку, ахал от удивления и восторженно приговаривал:
— Вот это техника!
Но все угнетенно молчали.
— Надолго приехал? — спросил Николай Андреевич, чтобы прервать это тягостное молчание.
— Нет,
— А ты что же собираешься делать? — спросил Николай Андреевич.
— Хочу написать о том, что видел за океаном… Сравнить с тем, что делается у нас…
— А как вы назовете книгу? — спросила Маша.
— «С Востока свет».
— Какое красивое название! — воскликнула Анна Кузьминична, восторженно глядя на сына.
— Это не мои слова. Так называлась статья товарища Сталина, напечатанная в декабре 1918 года. Он писал:
«С Востока свет!
Запад с его империалистическими людоедами превратился в очаг тьмы и рабства. Задача состоит в том, чтобы разбить этот очаг на радость и утешение трудящихся всех стран».
Владимир помолчал и, как всегда в минуту волнения, запинаясь, сказал:
— И я верю: труженики разобьют этот очаг!
— Опять политика, — уныло пробурчал Тарас Кузьмич. — Ты бы лучше прочитал что-нибудь из поэзии.
— Это выше всякой поэзии! — вдруг взволнованно сказала Маша. — «С Востока свет», — тихо повторила она, потрясенная впервые открывшимся ей величием времени, в которое ей суждено было родиться и жить.
И собственная жизнь с ее маленькими делами — с тревогой за мокнущий под дождем хлеб, с болью в ладонях, изрезанных льном, — показалась ей ничтожной по сравнению с величием дела, служить которому призывает Владимир. И Маша с горечью подумала, что ей никогда не подняться на высоту, с какой он смотрит на мир.
Маша всю ночь провела без сна. Ей казалось, что жизнь ушла куда-то далеко вперед, а она, оставшись в Спас-Подмошье, сама отрезала себе путь к счастью, и ей суждено теперь остаться здесь навсегда.
И Маша, глядя на свои жесткие, с потрескавшейся кожей руки, заплакала.
Утром зашел Владимир и предложил прокатиться на лыжах.
Березы, густо одетые инеем, стояли неподвижно, как бы погруженные в воспоминания о своей далекой юности: здесь, по Смоленскому большаку, проходили полчища Наполеона, устремившись к Москве; французы, немцы, поляки, австрийцы, итальянцы — вся Европа, поднятая завоевателем против России; скрипели тысячи телег, нагруженных русским добром, ржали кони, поднимая копытами непроглядную пыль; на двенадцати языках кричали солдаты, пьяные от вина и сознания своей непобедимости… Под этими березами потом коченели они, убегая из Москвы, закутавшись в рогожи и женские кофты, растеряв свои пышные кивера; может быть, на эту березу, что раскинула свои могучие ветви над сельсоветом, смотрел Наполеон в страхе перед неведомой силой России.
Владимир любил эти коренастые, вековые березы Смоленского большака. Весной,
Хороши они были и в это тихое зимнее утро, в легких кружевах, сверкавших той совершенной чистотой, какую можно видеть только на деревьях, одетых инеем.
Вошли в березовую рощу, и Владимир вспомнил весенние вечера, когда он стоял на тяге и чувствовал, что где-то рядом бродит Маша. Пролетал вальдшнеп, и Владимир запоздало, второпях, стрелял, зная, что промахнулся. Маша, встретив его, спрашивала с улыбкой: «Опять ничего не убил?» И Владимир молчал, не смея признаться, что промахнулся потому, что думал в это время о ней… Так ни он, ни она не сказали друг другу того самого трудного и самого великого слова, с которого начинается первая весна в жизни каждого человека.
Вспомнилось Владимиру и то, как ходили они вдвоем в Красный Холм, когда учились в десятилетке. Почти весь путь — шесть километров — проходил через бор узенькими тропинками, проложенными в один след. Вдвоем нельзя было итти рядом по такой тропинке, и Владимир уступал тропинку Маше, а сам шел сбоку, по траве, по корням; итти было неудобно, но Владимиру было приятно сознавать, что Маше итти легко. Маша тоже не хотела одна пользоваться узенькой тропкой, она уступала ее Владимиру, и получалось так, что оба они шли по траве, по корням, а тропинка оставалась свободной и лежала между ними, как граница, через которую они ни разу не переступали, хотя они шли так близко друг от друга, что иногда касались плечом.
Однажды, в конце марта, торопясь в школу, они вдруг остановились в лесном овражке: дорогу им пересекал широкий зажор — подснежная вода. Владимир оглянулся, разыскивая что-нибудь, бревно или обломок сушняка, чтобы сделать настил, но вокруг ничего не было.
— Я-то в сапогах перейду, а вот ты… — сказал Владимир, взглянув на ноги Маши, обутые в туфли. — Я… я перенесу тебя, — запинаясь от внезапного волнения, проговорил Владимир, и не успела Маша даже подумать, каким образом может он это сделать и следует ли соглашаться на это, как Владимир уже подхватил ее на руки и понес.
Он ощущал в себе приток новой, неведомой до сих пор силы, и ему казалось, что он в состоянии поднять на своих плечах весь мир.
Теперь они шли по лесу той же самой дорогой, по которой ходили вместе в школу, но теперь здесь была уже не узенькая тропинка, а хорошая зимняя дорога, укатанная санями, и с теми ступеньками на подъемах, какие вырубают копытами лошади, поднимаясь в гору с тяжелым возом, — здесь возили бревна: спасподмошинцы и окружные колхозники строили дома, сараи, амбары — старые постройки не вмещали ни людей, ни богатства.