Большая дорога
Шрифт:
Вскоре приехал следователь Вишняков. Это был худой, с болезненным лицом и угрюмыми глазами человек лет пятидесяти. Он ходил сгорбившись, словно его тянул к земле толстый рыжий портфель.
Вишняков вызвал для допроса Владимира. Записав в опросный лист все необходимые сведения о возрасте, месте жительства и занятиях, он сказал глухим голосом:
— Вы допрашиваетесь в качестве обвиняемого в преступлении, предусмотренном уголовным кодексом. По вашей вине пала племенная лошадь по кличке Ласточка, каковая значится в живом инвентаре данного колхоза и оценивается в сумме двенадцать тысяч пятьсот рублей… Вы погубили животное, являющееся
— Нужно было спасти человека, — подавленно сказал Владимир.
— В данный момент меня интересуют не ваши заслуги, а ваше преступление. Я следователь, а не литератор, описывающий благородные подвиги, — все тем же равнодушным голосом произнес Вишняков. — Вы видели, что по такой плохой дороге нельзя быстро ехать?
— Я думал только о том, что умирает человек…
— В каких отношениях вы находитесь с Марией Орловой?
— На этот вопрос я не стану отвечать. Это вас не касается.
— Это имеет отношение к делу. Если бы умирал кто-нибудь другой, а не Мария Орлова, ну, например, я… вы тоже гнали бы так лошадь?
— Поехал бы тише… шагом, — со злостью сказал Владимир: его приводил в бешенство равнодушный, скрипучий голос следователя. — Да поймите же, что мне очень тяжело… Я виноват, признаюсь… И готов отвечать перед законом…
— Так, подпишите, — удовлетворенно сказал Вишняков, протягивая ему протокол допроса.
Владимир подписал, не читая, и почти выбежал из комнаты. Ему было и жаль лошади и стыдно перед отцом и всеми колхозниками, он даже не показывался на улицу, и в то же время его душила бессильная ярость при мысли, что все это произошло потому, что Борис отомстил ему за Наташу.
Маша быстро поправлялась. И теперь, когда опасность миновала, Николай Андреевич подумал, что Владимир безрассудно погубил лошадь. Он очень тяжело переживал гибель Ласточки и потому, что колхоз понес убыток в двенадцать с половиной тысяч рублей, и потому, что с этой лошадью у него были связаны самые дорогие воспоминания.
Еще в те дни, когда «Искра» только что зародилась и колхозники выезжали в поле на тощих, облезлых от худобы, куцых лошаденках, Николай Андреевич утешающе говорил людям: «Придет день — и у нас будут рысаки почище, чем у отрадненского барина». Мечта об орловском рысаке была пределом его желаний. Была дорога Ласточка и тем, что выходил он ее своими руками и едва не поплатился жизнью, спасая ее темной осенней ночью.
В тот день, когда Николай Андреевич получил повестку о явке в суд в качестве свидетеля, пришло письмо из Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина; его просили сделать доклад на предстоящей сессии Академии о том, как люди в «Искре» достигли своего счастья. Развернув свежий номер районной газеты, Николай Андреевич увидел большую статью Огурцова под заглавием: «Виновник гибели драгоценной лошади должен понести суровое наказание». Огурцов во всем обвинял Владимира, который «поучает других, а сам бессмысленно загнал лошадь». В статье было много цитат, восклицательных знаков, едких эпитетов, и выходило, что студент Владимир Дегтярев — худший из людей.
Приехал Шугаев.
— Машу навестить заглянул, — сказал он, вглядываясь в хмурое лицо Дегтярева. — Что приуныл, Николай Андреевич?
— Да вот «прославились» на весь свет, — с горькой улыбкой сказал Дегтярев, показывая письмо Академии и статью. — Как теперь ехать туда с докладом?
Сели обедать, но разговор
— Надо было тебе, Владимир, ехать потише, — вдруг проговорил Николай Андреевич.
Владимир молчал, спрятав глаза под густые, такие, как у матери, ресницы, и Анна Кузьминична, любуясь сыном и страдая за него, тихо проговорила:
— Что теперь говорить об этом?.. Хорошо, что Машу спасли… Евгений Владимирович говорил, что опоздай он на пять-десять минут, могла бы и беда случиться непоправимая… Шок у нее был.
Опять наступило молчание.
— А что же ваш заморский гость поделывает? — спросил Шугаев. — Прижился?
— Уехал домой, — сказал Николай Андреевич. — Все скучал он, а я и говорю ему: «Том, твоя родина — Америка, а человек должен жить на своей родине. Ежели там плохо, надо сделать так, чтобы было хорошо, а не убегать в другие страны… Нам, говорю, тоже было плохо в России, но мы никуда не убежали, а прогнали царя, помещиков, фабрикантов и стали жить, как нам хочется…» Он говорит: «Верно, Ник!» Он меня Ником, по-своему, прозвал… Теперь, мол, я знаю, что надо делать у себя, в Америке. «Спасибо, Ник! Поеду к своему народу»…
— Что же теперь делать, Иван Карпович? — сказала Анна Кузьминична; она с ужасом думала, что Владимир должен стать перед судом.
— Да да… «к своему народу», — задумчиво проговорил Шугаев. — Это правильно во всех случаях жизни — к своему народу. А ну-ка, Николай Андреевич, собирай колхозников. А я сейчас сюда этого беса вызову…
— Какого беса? — спросила Анна Кузьминична.
— Огурцова. Редактора! — сказал Шугаев, снимая телефонную трубку.
Николай Андреевич зачитал на собрании письмо Академии и статью Огурцова.
«Теперь начнут трепать», — подумал он, усаживаясь в уголке, чтобы не глядеть в глаза людям.
Первым выступил Андрей Тихонович:
— Бывало у нас в деревне каждый год кто-нибудь да помирал не своей смертью. Брату моему Никифору кишки выпустили: покосы делили, так косой и полоснули по брюху… Трофима Жучкова в лесу встрели. С ярмарки ехал, при деньгах был… Голову ему топором проломили… Аксинью мужик ее по ревности цепом убил… Молотили, он и ударил, а цеп был дубовый… А то Беляйкины имущество после отца делили. Захар, старший, ножом пырнул Сережку, младшего… И до больницы не довезли… Вот и Ивана Карповича кто-то покалечил за то, что к правильной жизни нас звал… А теперь годов десять не слыхать, чтобы человек на человека руку поднял…
— Да и на себя никто рук не наложил… — вставил Никита Семенович.
— И то верно, Андрей Тихонович, — перебила его Максимовна. — Дед у нас был старый, а я еще девчонкой бегала. Про деда все в доме говорили: чужой, мол, век живет. Есть ему не давали. Кричали бывало: «Скорей бы уж подыхал, что ли!» А невестка Анфиса, злющая такая была, говорит, и при нем же: «Помрешь, поминки надо устраивать, расходы. И гроб заказывать. Одни убытки». А дед одно твердит: «Я и сам рад помереть, да не идет за мной смерть моя, видно, забыли про меня в небесной канцелярии. А гроба мне не делайте, так хороните, в ямке, как турку». Анфиса его в бане запарила, а то и еще годов пять прожил бы… А теперь сколько стариков на деревне — все живут, никому не мешают. Никто меня куском хлеба не попрекает… Вот Николай Андреевич придет, спросит: «Чего тебе надо, бабушка, — скажи, предоставим». Молочка присылает… И мне помирать неохота. Жить любопытно…