Большая перемена (сборник)
Шрифт:
Комната отмыта и вытерта до блеска, и будто увеличилась в размерах, хоть зови гостей и устраивай танцы. Лина ставит на этажерку последние книги. Движения у неё стали вялыми, замедленными, точно при киносъёмках рапидом, — она устала, вычистив мою авгиеву конюшню.
— Лина, не надо было мучить себя. Я бы прожил и в пыли. Паутина не так уж нетерпима, как принято считать. Когда в комнате солнце, она сверкает радугой. Это красиво и совсем не страшно, а тебе ещё идти домой.
Она посмотрела на меня сонно, с трудом вникая в моё бормотанье.
— Никуда я не пойду, не надейся. Останусь у тебя. Навсегда.
— И что ты во мне нашла? Сама-то замечательная и мудрая, — спросил я с неподдельным удивлением.
В случае чего я ей помогу осознать свою ошибку. Я — учитель, и у меня уже имеется кое-какой опыт.
Она вяло развела руками:
— Что именно нашла? Сама не
Нечто подобное я уже слышал от Нелли. А ещё говорят: сколько на свете людей, столько и вкусов. Вот и верь!
Она действительно заснула на моей кровати, прямо в платье, лишь успела снять бабкин передник и свалилась, точно сломанный цветок. Засыпая, она несвязно пробормотала:
— Летом поедем в станицу, зелёную-зелёную, там белые хаты, черешня, за околицей скифский курган.
Во сне она улыбалась, разумеется мне, кому же ещё. Что это? Счастливый конец некой истории, её закономерный хеппи-энд? Награда за некие мои скудные заслуги? Мол, старайся и тебе воздастся, и мне воздалось?! Да нет же! До финала моей истории ещё, надеюсь, далеко. Мы всего лишь исправили нашу общую глупость. Не было ни злодеев, ни чьих-то подлых интриг, нас не разлучали обманом и клеветой, мы это натворили сами. От нас требовалось одно: взяться за ум и исправить ошибку. И Лина проделала это, у меня бы не хватило ума.
Я сидел на кровати, в ногах у Лины, удивительно счастливый. У меня было такое ощущение, будто я молод и могуч. А сердце бьётся исключительно от счастья, оно его двигатель. Казалось, оно вот-вот вырвется из груди на простор к людям. Ему тесно в моей груди. Оно бьётся, бьётся. Вот оно уже пульсирует на моей ладони. Я мысленно выхожу на перекрёсток и, малахольный, кричу на весь город: «Люди, если у вас печаль или горе, пожалуйста, возьмите моё сердце! Оно переполнено счастьем!»
КОЛОБОК ПО ИМЕНИ ФАЯНСОВ
Жизнь оказалась чертовски рискованной штукой. Это он, Фаянсов, обнаружил давно, как только начал соображать, что к чему и каким устроено образом. Обнаружил и ужаснулся, но паниковал недолго, минут с семь-восемь, потом, решительно стиснув зубы, поклялся: чего бы это ни стоило, прожить свой век, весь до единой секунды. И вот уже ни много ни мало, а двадцать лет держится он на плаву, живёт, дышит. Более того, все эти годы ему дьявольски везло. Так ещё при родах его могло удавить пуповиной, захлестнуло б петлёй, — и, пожалте, летальный исход. И не ходил бы ныне по белу свету полный здоровья и ей-ей неглупый мужчина с фамилией Фаянсов, для кого-то может и недостаточно красивой, а для него самого вполне сносной. Впрочем, и до родов надо было ещё дотянуть, продержаться в материнской утробе не день, не два, а для верности этак недель пятнадцать, после чего, говорят, аборт исключён. Затей его мамуля, и будущего Петра Николаевича Фаянсова вместе с несостоявшейся биографией дотошно вычистили бы вон, точно заразу какую, и небось с брезгливой гримасой швырнули в таз, дескать «пшёл вон, недоносок!»… А контрацепции? Бррр… Предохранись папа и мама в ту знаменательную для него ночь (или днём?), и само бы зачатие не состоялось, как факт. Таблетки и убойные пасты, к счастью, в ту пору ещё не вошли в быт осторожного обывателя, недоверчивого к веяниям, дующим из западных стран, тот предпочитал пусть и немудрёные, зато более надёжные, по его мнению, ухищрения отечественного происхождения, способные предотвратить свидание маленького, но бойкого сперматозоида с истомившейся по любви яйцеклеткой, дородной подобно кустодиевским купчихам. Однако добрейшие родители не стали препятствовать этой встрече, и в результате жарких объятий отцовского пылкого молодого человека и прекрасной маминой купчихи завязался он, Фаянсов!.. И вот уже сорок лет он, отчаянный авантюрист, мчится по стремнине жизни, благополучно минуя все Сциллы и Харибды, ускользая от той, кого обычно рисуют с острой косой…
Вот и сегодня утром, минут десять назад, он съел свой скромный холостяцкий завтрак и, тем не менее, остался жив. Но застрянь кусочек адыгейского сыра в дыхательном горле, и всё — пиши: «каюк». А только что, не подумав, он, Пётр Николаевич, целых сто двадцать секунд беспечно торчал под смертоносным плафоном, рылся в карманах пиджака, проверял, мол, взял ли деньги и пропуск, не нашёл, видите ли, другого, безопасного места, выбрал именно это. Плафону хватило бы и мгновения его прихлопнуть, спровадив на тот свет, хотя его существование пока не доказано за неимением вернувшихся на свет этот. С виду сей предмет казался невесомым — всего-то две лампочки по шестьдесят ватт и тонкое пластмассовое блюдо, окрашенное в грязно-жёлто-сиреневый цвет. Плафон своим безобразием напоминал дохлую медузу, но он, Фаянсов, наступил на горло своему эстетическому вкусу, купил его за малый вес. Но кто знает, чем бы всё кончилось, свались этот аляповатый ширпотреб на его беззащитное темя? Точно в мишень, в ту самую точку, из которой как бы по голове разбегаются волосы? Убил же, говорят, в майские праздники детский надувной шарик здорового мужика, опустился бедняге на череп, мягко коснулся, можно сказать, ласково, как нежнейший пух, и богатырь замертво рухнул наземь, раскинул руки и ноги, точно пал на Куликовом поле. То ли у него на макушке помещалась своя особо уязвимая ахиллесова пята и для неё пух был тяжестью с дубовое полено, то ли этот господин обладал необычайно тонкой нервной системой и внезапность даже такого нежного, будто безгрешное ангельское дыхание, прикосновения вызвала у бедняги смертельный шок. Словом, жил человек, и его не стало, и какая ему разница, кто его прикончил: водородная бомба или детский шарик?
Но, к счастью, он, наконец, спохватился и выскочил из-под этого в сущности дамоклова меча. «Я от кусочка сыра ушёл, я от плафона ушёл. Будто колобок», — пошутил Фаянсов, стараясь встречать все опасности с дерзкой мушкетёрской улыбкой. Но шутка, как он тут же обескураженно заметил, оказалась неудачной. «По сути каждого ждёт своя лиса. И весь фокус в том, чтобы оттянуть эту встречу на самый дальний срок», — сказал он себе в утешенье.
А день только начинался, неизвестно, что ещё стерегло его, Фаянсова, за порогом квартиры. Он закрыл дверь на ключ и тотчас, словно его карауля, на лестничную площадку вышел сосед Валька Скопцов, низкорослый вертлявый блондинчик с длинным острым носом, «шнобелем», как он отзывался сам об органе своего обоняния.
С этим типом Фаянсов некогда учился в одном классе, в теперь уже размытые в памяти отдалённые времена. Каждый тогда жил сам по себе: Скопцов водился с компанией шпанистых ребят, он, Петя, примыкал к спокойным ученикам, получавшим пятёрки и четвёрки, поэтому у него с бывшим одноклассником не было ничего такого общего, что бы тянуло к приятным воспоминаниям со словами «а помнишь…». Сам Валька бессовестно врал остальным соседям, будто бы они и вовсе сиживали рядом за партой, и Фаянсов списывал у него (у двоечника-то!) решения математических задач, а за это, мол, платил — отдавал ему, Скопцову, принесённый из дома завтрак. Когда долго терпевший это Пётр Николаевич однажды возразил, мол, не было ничего подобного, Валька прикинулся удивлённым: «И чего ты паришься? Какая разница, кто у кого содрал? Ну в следующий раз у тебя спишу я, с твоими ошибками, вместе схлопочем пару! Ударим по пять?» — и протянул ладонь, конечно же полную болезнетворных микробов. Поди знай: за какую заразу только что хватался сосед, не слывший фанатом гигиены. Поэтому он, Фаянсов, изобразил озабоченность, будто ему срочно понадобилась некая вещь и свою, правую, надёжно укрыл в кармане пиджака.
Ныне Валька вроде бы тоже был холост. Однако порой в его квартире вдруг появлялись толстые, смущённо улыбающиеся женщины уже в передниках и халатах и большеголовые робкие дети, и Валька их представлял всех скопом: «моё семейство». Потом эти женщины и дети так же внезапно исчезали, и спустя некоторое время возникали другие женщины и дети, похожие на первых. Точно такой же круговертью завилась и Валькина трудовая деятельность. После школы он куда-то пропал — не то сидел в тюрьме, не то там служил в качестве вертухая. Потом где-то слесарил, где-то грузил, вербовался нефтяником в Тюмень, а вернулся в мичманке и тельняшке, и таскал их и по сию пору, особенно щеголял дома, сочетая с полосатыми, под волны, пижамными штанами. Но в последний год сосед будто утомился, жил один и, говорят, кормился здесь же, в доме, кому-то что-то чинил, кому-то ставил замок, кому-то клеил обои. Было время Валька пытался навязать Фаянсову тугую, как двойной узел, морскую дружбу и даже как-то в пять утра закатился с бутылкой плодово-ягодной отравы. Но Пётр Николаевич все его поползновения стойко отвергал, держал соседа на безопасной для себя дистанции, не пуская за свой порог. Но Скопцов не унимался, вот и сейчас он появился перед Фаянсовым, будто возник из стены, изображая радость от якобы неожиданной встречи:
— О, Николаич! Сам с усам! А говорят: тебя нет дома!
— Кто говорит? — насторожился Фаянсов.
— Да хмырь один, такой непотребный. Бомж, не бомж, но вроде того. Мол, звонил в твою дверь, а там, мол, ни гу-гу.
— Когда звонил?
— Вот-вот. Полчаса назад.
«Враньё, я бы услышал. Значит, никто не звонил, — решил Фаянсов. — Теперь попросит денег, „я тебе — ты мне, займи, завтра отдам“, и не отдаст, как всегда. Но на этот раз он не получит и рубля!»
— Я сразу сшурупил: врёт! Не звонил. Если б Николаич ушёл, я бы услышал. У меня слух, как у зверя, всех секу: где хлопнула дверь, кто где пискнул, — доложил Валька, словно угадав его мысли.