Большая родня
Шрифт:
— Так, говорите, и у вас не уродил?
— А разве я что? Лучше всех? — нахмурился Заятчук.
— Да нет, я не говорю, что вы лучше всех. Это все знают. Кого ни спроси.
Толпа крестьян взорвалась смехом.
— Так его, Мирон Петрович, потому что он весь век прибедняется.
— А червонцами кувшины понабивал.
— Позеленели в земле.
— Ни рублика, ни рублика нет! — зарычал Заятчук, а кругом вился бодрый хохот, как удары кнута, стегал Заятчука. Прянул он, откинулся назад в поисках сочувствия, но везде расцветали влажные, словно росой налитые
— И хлеба у тебя ни пудика нет? — уже наседал Мирон Петрович на Заятчука.
— Ни пудика, ни пудика! — ослепленный злостью богач не замечал, каким стало лицо лесника.
— Нет?
— Нет!
— И не врешь?
— Чтоб меня гром среди чистого поля побил, — стоял отдельно от крестьян, бил себя в грудь кулаком. В больших, как у совы, глазах перемежались выражения неуверенности и ненависти.
— Ребята, пойдемте сейчас в городище. Там золотая яма никак нас дождаться не может, — решительный, приземистый Пидипригора обратился к крестьянам. — Я думал, что после такого схода покается кое-кто, а оно — волк волком и околеет.
Рука Заятчука сползла с груди. На крепко сжатых кулаках проступили костлявые линии суставов. Пригнувшись и загрязнив улицу матерщиной, осатанелый богатей кинулся на лесника.
Но «ребята» — молодежь и пожилые крестьяне, а также парни — по-деловому на лету перехватили Заятчука, так же молча, по-деловому, с разгона перекинули его через плетень в огород и, не оглядываясь, пошли назад к сельсовету.
Через минуту на огороде затрещала сердитая женская скороговорка:
— Вишь, обожрался и чужие огороды пришел вытаптывать, чтоб тебе пусто было. Ну-ка выметайся отсюда, или я тебе всю бороду повыдергаю, так повыдергаю, что и жена не узнает…
Пересмеиваясь, крестьяне оглянулись назад. На огороде, как пьяный, пошатывался изгвазданный Заятчук, а на него наседкой наскакивала рассерженная хозяйка.
Дмитрий, идя рядом с Мироном Петровичем, упрямо думал одну думу: «Если Заятчук закопал зерно в городище, значит, и его родня выбрала тайник где-то поблизости. Надо будет мотнуться с Варивоном в леса… Куда, чертовы богатеи, позашились…»
На крыльце сельсовета крестьян встретил удивленный исполнитель Константин Пивторацкий, небольшой, желтолицый мужчина с голубыми выцветшими глазами и ослепительными, как зеркало, зубами.
— Вот тебе и двадцать: еще на сходе не наговорились!? Мирон Петрович, вы не в главные ли ораторы метите? Руками уже по-ораторски размахиваете. Вот не знаю, выдержит ли вас трибуна?
— А пусть у тебя голова за трибуну не болит. Она только пустомель не терпит, — спокойно ответил Мирон Петрович, вынимая изо рта пожеванную трубку. — Товарищ Савченко в сельсовете?
— Нет.
— А Мирошниченко?
— Тоже нет. Один я на хозяйстве остался.
— Ну, тебя мы видим. Где же товарищи Савченко и Мирошниченко?
— На поле с созовцами пошли.
— С созовцами?
— Ая! Земля прямо как красное яблочко катится созовцам. Вот кулаки переполох закачают.
— Какое урочище?
— Бугорок.
— Знают, куда пойти. Это лучшая земля, — обернувшись,
Крестьяне всколыхнулись, их тени исполинским клубком покатились по резным теням деревьев.
Константин Пивторацкий растерянно бросился за крестьянами, но, оглянувшись назад, остановился в нерешительности; потом метнулся бегом к сельсовету, второпях запер его и одинокой энергичной горошинкой покатился к тесной группе.
Сразу же за сизой выгнутой дугой левады, как буханка, поднимался бугорок.
Небольшая группа созовцев, молчащая от волнения, как-то осторожно поднялась с левады на поле, и Павел Михайлович Савченко, тоже волнуясь, видел, как вокруг менялись человеческие переживания.
Напряженные густые думы ломтями укладывались на обветренных лбах. Удивление, внутреннее прояснение и тени сомнения перемежались на сдержанных, потрескавшихся, морщинистых, как кора, лицах. Выпрямлялись тяжелые затвердевшие плечи, и люди становились выше ростом.
Мирошниченко ухватил эту деталь, и на устах его задрожала добрая улыбка: как хорошо, когда земля не гнет, а поднимает людей. Об этом он шепнул Ивану Тимофеевичу, и тот, светлея, кивнул головой, а потом тоже шепотом сказал:
— Двадцатый год припоминаю. Первое распределение.
— Теперь дела у нас шире пойдут…
— Верно, — с полуслова понял его Иван Тимофеевич и зачем-то правую руку приложил к сердцу; по пальцам, как ток, перебежал пульсирующий перестук.
— Переживаешь, Иван Тимофеевич? — затронул плечом его плечо Павел Михайлович.
Высокий, по-юношески стройный и весь усеянный сединой, он казался и самым старшим и самым молодым между людьми. Только чуб и лучики морщин вокруг глаз старили его. Мирошниченко не раз даже казалось, что с годами молодеет их секретарь, особенно когда выступает на собраниях, пленумах, совещаниях. И слова у Савченко всегда были молодые, напористые и крепкие, как вешние воды.
— Переживаю, Павел Михайлович. Еще до сегодняшнего дня даже подумать не мог о бугорке. Ну, думал, дадут землю где-то на околице, чтобы меньше мороки было… Как вы сами о бугорке вспомнили?
Савченко засмеялся:
— Такая уж у нас в районе нехорошая привычка выработалась: когда утверждаем соз, то на совещание собираемся вместе — председатель райземотдела, председатель райисполкома, старший агроном… Значит, не ошиблись?
— Вот только бы нам весь этот бугорок перехватить, так как соседство с кулачьем — нож в спину. Посевы вытравят, вытопчут… — отозвался Степан Кушнир.
— Это в ваших руках. Поработайте с народом, с комитетом неимущих крестьян. К социализму жизнь не узенькими ручейками журчит, а широкими реками протекает… Это нам все товарищ Сталин сказал: «Главное состоит в том, чтобы строить социализм вместе с крестьянством, непременно вместе с крестьянством и непременно под руководством рабочего класса…» А бугорки — это ваши первые шаги. Волнительные, незабываемые, как для матери первые шаги ребенка: за ними начинается настоящий рост вверх…